В Москве мы с крестным и Тимохой поселились на Моховой у Василия Никитича. На Благовещенье пошли мы в певчие ряды, барин купил клетку со щеглами, и мы всех птиц на волю пустили. После всенощной Тимофей объелся пеклеванных жаворонков и корчился от утробной боли. Отпаивали его парным молоком, да ему не легчало. В те поры от всех хвороб парным молоком лечили. Вещие бабы по тем временам боялись травы свои пользовать — хоть ведуний стереглись и страшились на них доносить, однако суд все едино дознавался про их колдовство и вершил единую сказку: сжечь живьем на Болоте, как деда Арефия.
Василий Никитич служил тогда главным судьей в Монетной конторе. Вели они с крестным моим разговоры ученые, дюжие споры, как и допрежь, возгорались. Иван Михайлович вторил, что царь Петр с благой целью повенчать хотел европейские порядки с татарским законом. И что настоящего закона люд российский отродясь не ведал. Что у нас русский так и норовит извести ближнего, ежели не мытьем, так катаньем. Что и катанья не получилось, а получилось катство, сиречь палачество, а мытье обернулось мытом непомерным. Что царедворцы, ровно мизгири, съедят друг друга, а короною будут управлять немцы. Василий Никитич согласия на оные мысли не давал, однако правоту того, что русский своего же соседа утопит, ежели тот не по его живет, а немцы вытянут из проруби любого соотчича, признавал и говорил, что на Кукуе — немецкой слободе в Москве — иноземцы живут дружно, хоть и латинской веры.
На коронацию звон по Москве стоял, инда друг дружку в трех шагах не слыхать было. Пушки и ружья палили беглым огнем. Фейерверки овечерь над Красной площадью вензеля чертили. А в самом Кремле, когда царица из Успенского собора вышла, начали бросать в народ жетоны золотые и серебряные.
Василий Никитич достал моему крестному водяную бумагу с приглашением, а мне поминок выдал: кафтан с портками и сапоги узорные. И повез барин меня и Тимофея в Грановитую палату. Ошалел я слегка от тамошних красок и огнеств, от многости великой орденов и кафтанов, заморских буклей, что вельможи носили, аки бабы, завитыми до плеч.
Самодержица сидела за особым столом, в отлучке от всех. Всякий раз, когда ей на стол яства подавали — а подавали их, как сказал барин, сами полковники, — по бокам полковников шли два кавалергарда с карабинами в руках. «Ружья и охрана, чтоб по дороге кушаний никто не упер?» — спросил я барина. Он осклабился: «Может, и так...»
На Анне Иоанновне была корона и багряница, песцами отороченная. Про багряницу я уже с картинок знал. Лицо у императрицы — лунявое, сверкучее. Волос вороной, а очеса синие с вороным отливом. Хоть и затянута была натуго, однако дебелая, ровно наши девки миловзоровские. Когда она с кубком золотым мимо нас прошла, узрел я ее персты в брильянтах, запястья в шнурочках, ну чисто как у младенца. На груди цепь брильянтовая ордена Андрея Первозванного. Барин сказал, что тот орден никому из цариц поднесь не возлагали.
Через два дня отбыли мы до дому. Тимофей поохивал, живот у него не отошел. Вез я четыре фунта винограду и царицыны жетоны. В обрат по вешняку в колымаге добирались, потому как ростепель снег шершавым языком слизала.
Как вернулись, все село в избу к нам повалило — матушка всякому по виноградине давала и жетоны показывала. Тятя ворчал: «Ране-то червонцы бросали, а нонче казначейщики прижимисты стали».
Тимофей как приехал, так на печь и залег. Матушка моя настои травные ему давала, да не помогало Тимошке. Я-то парень был развытной — мигом сообразил, что коль травы не помогли, надобно лечить по-иному. Рассказал Тимофею, как дед Арефий самого себя исцелил. Тимоха ответил, постанывая в овчину: «Валяй, пупок токмо ненароком не развяжи…» Принес я ему кувшин молочный, Тимофей портки спустил, я лучину зажег, поводил ею нутро посудины, приставил ее к пупку Тимохи, а кринка к пузу не липнет. Разов пять так пытался присобачить кувшин, после вспомнил: салом живот и закраины кринки не смазал. На шестой раз посудина прилипла намертво. «Сколь так держать-то?» — спросил Тимофей. «Чем боле, тем вернее». Тимошка поначалу молчал, а через час как завопит: «Мочи моей боле нету!» Тянет кувшин, а тот не отлипает, вместе с пузом тянется. Видать, полпуза у Тимофея в нутро кувшина ушло. «Ирод! — вопил Тимоха. — Ескулап хренов, что ты со мной наделал?!» Про латынь-то уж и не поминает. Бегу я к отцу Василию, говорю — Тимофей кончается, кабы без причастия не помер. Отец Василий рясу в руки — и со мною к Тимохе. Прибежали, оглядел батюшка вопящего Тимофея, дал мне в потыл загребью мозолистой, я инда под образа полетел. Пошел батюшка в сени и вернулся с топором. Тимофей глаза вылупил. «Ты что, — с крику разом на шепот перешел, — дай сам отмучаюсь, не кончай до сроку...»