Из угла за брусом стон раздался, глянул я — кто-то в исподнем там лежал на полу, застеленном сеном.
— Несите его, ребята, — сказал Михайло Михайлович. Солдаты подняли того и поволокли к выходу. Михайло Михайлович дверь за ними на засов закрыл.
Федька устроился за столом, сумку околь положил. Заплечный мастер достал из ведра, что под скамьей стояло, раков, другой кат — с полки кружки.
— Как кличут-то? — спросил меня Михайло Михайлович.
— Асафием.
— Садись с нами, рачков поешь, а то после не до них будет.
— Благодарствую.
Под пиво умял я четырех раков, персты о портки вытер и молвил:
— Ну что, роздых кончился?
— С кнута почнем? — спросил Михайло Михайлович, дернув пальцем правую ноздрю.
— С него, — ответил Федька.
— Ране не пробовал? — Михайло Михайлович провел большим пальцем по левой ноздре, будто закладывал в свой крючок табаку.
— Полсотни отпробовал.
— Для ровного счету еще полсотни получишь. Скидай рубаху и сапоги.
Я оголился до пояса. Думал, ешьте меня, каты добрые.
Подвели меня ражие мастера под брус поперечный, толстый, ровно матица в избе, один повязал мне руки широким ремнем, второй натягивал веревку через блок.
— Экой ты увалень, — буркнул тот, что за веревку тянул. — Небось за шесть пуд тянешь… — Поднял он меня так, что ноги мои на вершок от полу повисли, а другой мне их веревкой связал натуго и взял плеть.
— Так признаешься, что лес поджигал и дворцовое довольствие крал? — спросил Федька.
— А может, я еще и шведский лазутчик? Припиши в свою сказку, урывай-алтынник…
— Начинай, — сказал Михайло Михайлович. — Такой не сознается с первого разу. Парень хват…
Заплечные мастера взялись за плети и стали драть мое мясо кошками. Начал я удары считать, да на тридцатом на руках веревка порвалась, я на пол мешком грянул, чуть лбом об пол не двинулся, еле руки успел наперед подать.
— Я ж говорил, что хомут надобен новый! — молвил заплечный мастер. А второй — я боком узрел — снял с гвоздя толстые широкие ремни с железными застежками, они и назывались хомутом. Поди, хомуты катские тоже отпускали канцелярские скареды, как дяде Пафнутию — лошадиные. Кат укрепил хомут на петле, мне опять стянули сыромятью руки и подняли на вершок от пола. А как кончили бить, каты сразу к жбану припали — жарко в застенке было, дров Тайная канцелярия не жалела, как и ложных сказок. Петух от жару клюв откинул, язык высунул, трепыхался он у него, аки челнок. Ходил петух кругами, будто что соображал, после задрал шею и закукарекал.
Снял мастер вязку с рук и ног у меня; шатаясь, сковылял я в угол, где допрежь бедняга пытаный лежал, и упал. Спина огнем горела, в ключицу ровно гвозди загнали.
— Ну что, — спросил Федька, — может, малость поумнел, Асафий?
— Нет, — прохрипел я. — Дурак был, дураком и помру.
— Вторить будем? — спросил Михайло Михайлович.
— Обождем, — ответил Федька. — Он начальству живым нужон…
— Попей, — услышал я над собой. Еле повернулся, кат ковш к губам моим поднес. — Еще ви́ску попробуешь, парень, а уж встряску мало кто держать могёт. Иль сознаются, иль на тот свет.
— Когда вторить будете? — спросил я.
— Когда прикажут.
Поволок меня конвой вобрат. Прочухался я и вижу, что лежу на скамье не в холодной, а в иной, такой же темной, однако теплой каменной каморке. Хотел двинуть рукой — и застонал: все плечо скрозь боль прошила и занозой застряла в нем.
Четыре дня я парашу не мог поднять, хлеб с кашицей по часу ел. Молитвы читал, чтоб Господь силы дал устоять пред муками. И просыпался от стона своего. После Покрова полегчало. На дворе землю покрыло снежком, как невесту женишком, — молодым счастье привалит в нонешнем году.
Однако ждал меня Федька в застенке с Михайлой Михайловичем и обоими катами. И петух, как в прежний розыск, ходил по полу.
— Может, покаешься? — спросил Федька.
— Коль пред Богом виноват, Ему и покаюсь, а пред тобой никогда.
— Начинай, Михайло, — буркнул Федька.
Каты руки мне назад отвели, накинули за спиной хомут на кисти, и полетел я к небушку. Только ноги мне связали не натуго, как впервой, мог я мослы свои раздвинуть на четыре вершка. Один кат бревно саженное подкатил и концом промеж ног моих уложил на веревку. А второй стал на дыбе выше тянуть. Хрустнули мои кости в плечах, я только покряхтывал, испарина выступила на варе и спине, в глазах темень. Кат еще выше меня подтянул, в ногах резь, не стерпел я и застонал…
— Не плачь, рыбка, — гыкнул довольно Федька. — Дай крючок вынуть.
Боль такая, что ни рук, ни ног своих не чую.
— Берешь вину? — спросил Федька.
— Нет…
Услышал я, как петух запел, и провалился в тьму кромешную. После второй пытки я две недели мешком пролежал в каморке. Вставал впроредь, зато обыденкой ведро воды выпивал. Спаси Бог тюремного служку, он меня из ковша поил всякий раз, как я кадычил: «Пить…» Я все молился да молился, однако сил уже не хватало. Стал я склоняться к тому, чтоб вину свою признать, на самого себя донос написать. Пускай уж рваные ноздри да три буквицы на варе выжженные — «В.О.Р.» и каторга, чем бесперечь муки терпеть…