Митрий Степаныч, в сатиновой рубашке, подпоясанный ремнем с бляшками, в сафьяновых татарских сапогах, гладко причесанный, позванивая ключами, прошел через улицу в кладовую зыбкой, самодовольной походкой, сосредоточенно сутулясь. На ходу он тихонько пел что-то на второй глас. За ним таким же самодовольным шагом, как взрослая, выпячивая живот, как ее мать, шагала Таненка. Тяжелая железная дверь с визгом отворилась, и они скрылись во тьме.
Когда раздался этот пронзительный визг железной двери, мне послышалось: «Иди-иди-и!..» И я, забыв обо всем, бросился со всех ног к кладовой, чтобы взглянуть на вороха сокровищ, скрытых внутри этих каменных стен, и подышать прохладным ароматом пунца, ситца, керосина и каких-то других, не ведомых мне товаров. Как и всегда, я сначала ничего не увидел, ослепший от солнца, потом заметил, как Митрий Степаныч вынул откуда-то из-за пузатых мешков четвертную бутыль с прозрачной жидкостью. Он опасливо обернулся и подозрительно уставился на меня.
— Прочь отсюда! — цыркнул он на меня. — Ишь нос сует, паршивец! Чего тебе надо?
— Это, чай, Федянька, тятенька, — заступилась за меня Таненка.
— Это все едино. Еще украдет чего-нибудь. Прочь, тебе говорят! Дай-ка, Таненка, вон веник. Я тебя отважу, отучу, как подглядывать.
Я отбежал от двери, а Таненка, подражая отцу, тоже крикнула мне вслед:
— Я тебя, курник, отучу! Век будешь помнить. Больше сюда — ни ногой и не подглядывай. Прочь, курник!
Мне стало больно от обиды и стыдно оттого, что меня прогнали так грубо и незаслуженно. Я сначала растерялся, а потом разозлился и мстительно крикнул:
— Кворак! Лягушка-ляпушка!..
И убежал к своим воротам. Мне было любопытно, что они вынесут из кладовой, и я стал ждать, высунув голову из калитки. Низко над землей летали касатки, щебетали, трепеща крылышками. Они играли со мною скользили так близко, что едва не задевали меня. И все во мне играло радостью, здоровьем, потому что я купался в горячем, сверкающем воздухе и видел синее милое небо. Зеленый лужок, который упорно, неудержимо покрывал своими кудерками землю и здесь, у двора, и там, за дорогой, заползал на самую дорогу и карабкался на камни кладовых. Эта могучая, неутомимая жизнь бунтовала всюду, и я как-то всем маленьким существом своим чувствовал ее бурю.
Из кладовой вышла Таненка и понесла на животе ящик, покрытый платком. Она озиралась, как воровка, и торопилась к своему крыльцу. А Митрий Степаныч с бутылью в руке тщательно запер железную дверь и пошел вслед за Таненкой, так же торопливо и так же озираясь по сторонам.
Я вбежал в избу и крикнул бабушке с порога:
— Митрий-то Степаныч четверть вина домой потащил, а Таненка — ящик с гостинцами!
Бабушка сердито и со страхом набросилась на меня:
— А ты не подглядывай, дурак. Митрий-то из-за тебя на дедушку окрысится. Дедушка-то в долгу у Митрия. И не наше дело, кого он там вином да гостинцами угощать будет. Начальство ждет — вот и будет его улещать. Может, моленную-то распечатают. А ты, ежели видишь чего, не кричи и не болтай. Держи себе на уме. Не тянут за язык — молчи, а пытать будут — зубы сожми: «Знать ничего не знаю и ведать не ведаю».
В полдень опять зазвенели колокольчики и бубенчики и к моленной через луку пролетела тройка, а за ней — пара пузатых лошадей, запряженных в грязный тарантас. На тарантасе сидел такой же пузатый, с разбухшим от пьянства лицом ключевский поп в черной шляпе и в фиолетовой рясе.
Так же как вчера, из тарантаса выскочил усатый пристав в белом кителе, в сверкающих сапогах и тот же чахоточный чиновник в чесучовом сюртуке с широким разрезом позади.
И опять степенно прошел Митрий Степаныч и проковылял Пантелей в бекешке нараспашку, взмахивая бородой. Быстроногий Кузярь, чумазый, загорелый, в пунцовой рубашке без пояса, босой, подхватил меня под руку, и мы, не слушая стонов и криков бабушки, со всех ног пустились к моленной.
— Сдирать печати прискакали… Мосей уж дрова притащил — сжигать иконы и книги будут…
Кузярь остановился, подпрыгнул на месте и засмеялся.
Острые черные глазенки его заиграли плутовато.
— А я знаю, а я знаю… а тебе не скажу…
— А я сам увижу и тебя не спрошу… Я еще вчера в моленной был и видел, как печати везде накладывали.
Глаза его издевались надо мною, и он хохотал мне в лицо.
— Эх ты, губан! Видел сороку, да без проку. Дурак видит только воробья на носу, а умному как сычу, и ночь — не помеха. Ты погляди, что сейчас будет, — лопнешь со смеху.
И он заплясал и закувыркался на траве. Я стоял перед ним растерянный: он и на этот раз торжествовал надо мною. Вдруг он выпрямился и зловеще пропел:
Посрамленный, я побежал к моленной, а он хохотал мне вслед и кричал:
— Не беги один-то, а то в жигулевку запрут. Давай вместе. Двоим-то одурить их вольготнее. Ежели хватать будут — прыгай в буерак…