– Этот человек, что стоит здесь, так грабил нас, как вообще такие высокие особы грабят нас, простых собак; облагал нас пошлинами и оброками, заставлял даром работать на себя, приказывал молоть наш хлеб не иначе как на его мельнице, велел пасти его домашнюю птицу на наших тощих нивах, а нам под страхом смерти запрещал держать хоть одну такую птицу; и вообще так грабил и обирал нас, что, когда, бывало, случалось в семье добыть кусок мяса на обед, мы съедали его со страхом и трепетом, при запертых дверях, за закрытыми ставнями, чтобы его люди как-нибудь не увидели и не отняли у нас этого куска… Словом, так он нас теснил, так разорял, что наш отец говаривал: “Страшное дело – произвести на свет ребенка, и, когда молишься Богу, пуще всего надо просить Его, чтобы наши женщины были бесплодны и чтобы наше несчастное племя вымерло окончательно!”
До сих пор я никогда не видел, чтобы сознание переносимых притеснений вырывалось с такой силой. Я думал, что народ сознает это, но как-нибудь тупо, неясно; этот умирающий мальчик впервые показал мне, что подобное сознание может прорваться как пламя.
– Однако же, доктор, сестра моя вышла замуж. Он, бедняга, в то время был уже хворый, и она с тем и вышла за него, чтобы ухаживать за милым и поселить его в нашем домишке, который этот человек назвал бы собачьей конурой. Через несколько недель после ее свадьбы брат этого человека увидел ее, и она ему так понравилась, что он стал просить этого человека отдать ее ему… потому что стоило ли обращать внимание на то, что у нее был муж!.. Тот был не прочь удружить своему брату, но моя сестра хорошая женщина и возненавидела его брата так же сильно, как и я. И вот эти двое стали выдумывать средство так повлиять на ее мужа, чтобы тот сам уговорил ее отдаться этому человеку.
Глаза мальчика, пристально устремленные на меня, медленно обратились тут на хладнокровного зрителя, и по лицу обоих я увидел, что все сказанное мальчиком было чистой правдой. Как теперь, вижу эти два противоположных типа гордости, взиравшие друг на друга: в глазах родовитого барина стояло одно презрительное равнодушие, в глазах плебея – целая буря попранных чувств и жажда мести.
– Вам известно, доктор, что эти дворяне, между прочим, имеют право запрягать нас, простых собак, в телеги и ездить на нас, как на скотах; и они запрягали его и ездили на нем. И еще они имеют право выгонять нас по ночам на поля своей усадьбы унимать лягушек, нарушающих их благородный сон. Они и это делали: ночью, когда встают по болотам вредные туманы, они его держали в поле, а на день опять запрягали в тележку. Но он не сдавался. Нет! Один раз, около полудня, его выпрягли и пустили поесть… коли найдет еды… а он всхлипнул двенадцать раз, ровно по одному разочку на каждый час, пока били часы, да и умер у нее на груди.
Только тем и держалась жизнь в этом мальчике, что ему так страстно захотелось высказать все свои обиды. Смерть надвигалась, но он ее отталкивал и, все так же крепко сжимая свой правый кулак, зажимал им рану.
– Тогда, с дозволения вот этого брата и даже с его помощью, тот увез ее к себе. Да, несмотря на то что она наверное ему сказала и что вам известно, доктор, или скоро будет известно, тот брат увез ее к себе ради забавы, для развлечения, на короткое время. Я видел, как ее провезли мимо меня по дороге. Когда я пришел домой и рассказал это своим домашним, у моего отца сердце лопнуло; он не произнес ни одного слова… а их много накопилось у него в сердце. Тогда я взял младшую сестру (у меня есть еще одна) и спрятал ее так, что он ее не достанет… или по крайности не будет она его рабой. Потом я выследил его брата до этого дома и вчера вечером забрался сюда… да, я простая собака, а все-таки забрался со шпагой в руках… вот сюда… Где тут окно? Слуховое окно… оно тут было?
У него уже темнело в глазах и кругозор становился все теснее. Я оглянулся вокруг и тут только заметил, что сено и солома были разметаны и притоптаны по полу, как будто тут происходила борьба.
– Она услышала мой голос и прибежала сюда. Я сказал ей, чтобы не подходила близко, пока я его не убью. Он вошел и сначала швырнул мне денег, а потом ударил меня хлыстом. Но я, хоть и простая собака, так напал на него, что заставил обнажить шпагу. Уж на сколько бы кусков ни переломил он теперь свою шпагу, а обагрил он ее моей недворянской кровью… И должен был обнажить ради самозащиты… И дрался со мной, пуская в ход все свое дворянское искусство, и убил меня, спасая свою жизнь!
За несколько минут перед тем мне бросились в глаза куски переломленной шпаги, валявшиеся среди сена. Эта шпага была дворянская. В другом углу лежала старая шпага грубой работы, очевидно, солдатская.
– Теперь поднимите меня, доктор, приподнимите… Где он?
– Его здесь нет, – отвечал я, приподнимая мальчика и думая, что он спрашивает о другом брате.
– Он горд… все эти дворяне гордые… однако ж он боится меня! Где тот, что был здесь? Поверните меня лицом к нему.