По утрам был черный хлеб с повидлом, иногда черный хлеб с сыром. (Когда в 1969 году приехал я в Париж, впервые в жизни, прямо из кибуца Хулда, моих гостеприимных хозяев очень развеселил тот факт, что, оказывается, в Израиле существуют только два вида сыра: белый сыр — то есть творог, и желтый — то есть настоящий сыр). По утрам меня чаще всего кормили кашей «Квакер», имевшей вкус клея, а когда я объявил забастовку, мне стали давать манную кашу, которую специально для меня веерообразно посыпали порошком корицы. Мама моя выпивала каждое утро стакан горячего чая с лимоном, иногда она макала в свой чай темный бисквит, выпускаемый фабрикой «Фрумин». Отец съедал на завтрак кусочек черного хлеба с желтым липким мармеладом, половинку крутого яйца (у нас оно называлось «обваренным»), маслины, нарезанные помидоры, сладкий перец, очищенный огурец и простоквашу компании «Тнува», продававшуюся в баночках из толстого стекла.
Папа всегда вставал рано, на час-полтора раньше мамы и меня: в половине шестого утра он уже стоял в ванной перед зеркалом, размешивая и накладывая на щеки снег, бреясь и тихонько напевая патриотические песни. При этом он фальшивил так, что волосы вставали дыбом. Побрившись, он в одиночестве выпивал на кухне стакан чая и читал газету. В сезон, когда созревали цитрусовые, отец выжимал при помощи ручной соковыжималки сок из нескольких апельсинов и подавал его маме и мне в постель. И поскольку сезон цитрусовых приходился на зиму, а в те дни считалось, что холодное питье способствует простуде, отец, прежде чем выжать сок, проворно разжигал примус, ставил на него кастрюлю с водой, и когда вода была близка к кипению, осторожно нагревал в ней два стакана сока. Он старательно помешивал ложечкой в стаканах, чтобы ближе ко дну сок не оказался теплее остального. И вот так, выбритый, одетый, при галстуке, повязав на талии поверх дешевого костюма мамин кухонный фартук, он будил маму (в комнате, где книги) и меня (в комнатушке в самом конце коридора), протягивая каждому из нас стакан подогретого апельсинового сока. Я пил этот тепловатый сок, словно глотал лекарство, пока отец стоял рядом со мной — в клетчатом фартуке, в своем неброском галстуке, в костюме с потертыми локтями, — и ожидал, пока я верну ему пустой стакан. Пока я пил, папа подыскивал, что бы ему такое сказать: он всегда чувствовал себя виноватым, если наступало молчание. По поводу питья шутил он в своей обычной, не слишком веселой манере:
Или:
И даже:
А иногда, когда он был настроен менее лирически и более рационально, он принимался рассуждать:
— Цитрусовые — гордость нашей земли! Во всем мире сегодня с уважением относятся к апельсинам «Яффо»! И, кстати, имя «Яффо», как и имя одного из сыновей Ноя «Иефет», происходит, по всей вероятности, от слова «иофи», что значит «красота». И слово это очень древнее, происходящее, возможно, от ассирийского «файя», в иврите оно приобрело форму «вафи», а в амхарском, как мне кажется «тавафа»… А теперь, прекрасный отрок, красиво допивай свой сок, и будь добр, сдобрить завершение питья, дав добро на возвращение стакана в кухню…
Остроты, в которых использовалась игра слов и которые отец называл «каламбуры», всегда были основой его шуток, когда он из самых добрых чувств желал развеселить окружающих: он был уверен, что шутки способны рассеять самое мрачное настроение и тревогу, вселить в людей приятное и спокойное расположение духа. К примеру, мама рассказывала, что нашего соседа, господина Лемберга, выписали вчера из больницы «Хадасса», и выглядит он еще более изъеденным болезнью, чем до госпитализации, говорят, что болезнь его не излечима. Мама употребила при этом ивритское слово «ануш» — неизлечимый. Папа, горестно вздохнул и тут же пустился в рассуждения о близости слов «ануш» и «энош» (человек), цитируя при этом Книгу пророка Иеремии и Псалмы.
Мама изумлялась: как это любая вещь, даже тяжелая болезнь господина Лемберга, возбуждает в папе детскую страсть к изощренному умничанью? Неужели ему кажется, что вся жизнь — это некая классная вечеринка или сборище холостяков с неизменными остротами и умничаньем? Папа обдумывал полученный выговор, брал свои слова обратно, извинялся за свои шутки (он называл их «остроты»): разве не хотел он сделать как лучше, разве это поможет господину Лембергу, если мы здесь погрузимся в траур по нему, еще живому? Мама замечала:
— Даже когда ты имеешь в виду только хорошее, то как-то умудряешься сделать это наихудшим образом: ты либо высокомерен, либо подобострастен, но, так или иначе — ты умничаешь.
Тут они переходили на русский, беседуя между собой приглушенными голосами, так что мне слышался только непонятный набор звуков, вроде «хчорничевоим»…