А то, напротив: она поражала меня именно простым, вполне ожидаемым ответом, насыщающим, как краюха черного хлеба. Даже самое-самое «ожиданное» обретало у нее оттенок неожиданности. И я любил ее, я прикипел к ней, потому что было в ней, почти во всем, что она говорила и делала, нечто странное и волнующее, немного пугающее. Например, «глаза души» — она говорила мне, что они принадлежат Иисусу из Назарета, но, мол, и среди нас, здесь, в Иерусалиме, можно часто встретить «глаза души», однако совсем не в том смысле, который подразумевал Иисус. Или «немые души», появляющиеся в стихотворении Бялика «Да разделю я с ними судьбу свою»: ведь это, по сути, те самые таинственные тридцать шесть праведников, на которых держится мир. В другой раз она прочитала мне стихи Бялика о его отце — человеке столь чистой души, что даже грязь кабака, окружавшая его, не могла коснуться этой души. А вот сына его, поэта, коснулись и грязь, и скверна, да еще как коснулись! Бялик сам написал об этом в начале своего стихотворения «Мой отец»: в первых двух строчках, прежде чем рассказать нам о своем отце, он говорит о себе. И странно, что мудрецы-литературоведы не обратили внимания на то, что стихи о чистом образе отца начинаются с этой горькой исповеди о неправедной жизни сына.
А быть может, она и не говорила этого: я ведь не сидел там с карандашом и тетрадкой, не записывал за ней каждое сказанное ею слово. А с тех пор прошло более пятидесяти лет. Многое из того, что слышал я в то лето из уст Зелды, было выше моего понимания. Но день за днем она чуть-чуть и еще чуть-чуть поднимала уровень моего понимания. Я помню, к примеру, что она рассказывала мне о Бялике, о его детстве, о его разочарованиях, и о его неправедной жизни тоже. Рассказывала и такое, что не соответствовало моему возрасту. Среди прочих стихов она читала мне стихотворение «Мой отец» и говорила о кругах скверны и очищения.
Но что именно она говорила?
Сейчас в моей комнате в Араде, в конце июня 2001 года, в этот летний день я пытаюсь восстановить это для себя, или даже не восстановить, а догадаться, вызвать из потустороннего мира, добыть, можно сказать, из ничего. Это напоминает работу таксидермистов, которые изготовляют чучела для музея природы: всего лишь по одной-двум костям они воссоздают для нас целого динозавра.
Мне нравилось то, как учительница Зелда прибавляла слово к слову: случалось, она выбирала одно слово, простое, самое обычное, помещала его рядом с другим, тоже обычным, довольно избитым, и вот их сочетание становилось неожиданным — только в силу соседства двух совершенно простых слов, не привыкших находиться рядом. Казалось, меж ними вдруг пробегала какая-то электрическая искра — и душа моя, жаждущая словесных чудес, переполнялась.
Вот несколько разрозненных строк из ее стихотворения «В старом доме просвещения для слепых»:
И еще из того же стихотворения, целая строфа, заключающая его:
В то лето Зелда все еще была незамужней женщиной, но иногда появлялся во дворе мужчина, на мой взгляд, немолодой, судя по внешнему виду, религиозный. Проходя между нами, он, сам того не замечая, рвал все многообразие невидимых утренних паутинок, что сплелись между нею и мною. Правда, иногда он удостаивал меня кивком головы с огрызком улыбки. И, встав ко мне спиной, завязывал с учительницей Зелдой беседу, которая длилась семь, а то и семьдесят семь лет. Конца не дождаться. Да еще на идише, чтобы я не понял ни слова. Два-три раза удалось ему зачерпнуть ее заливистый смех, смех девочки, которым она ни разу не удостоила меня. Даже в моих ночных снах. Она осыпала того человека монетками — монетками смеха. А я, нищий, тем временем представлял себе со всеми мельчайшими подробностями бетономешалку, которая, оглушительно грохоча, работала вот уже несколько дней в конце улицы Малахи: в чрево этой бетономешалки брошу я под утро труп этого ее шута после того, как убью его в полночь.
Я жил в мире слов. Я говорил, не останавливаясь, не умолкая. Еще не открыв глаза поутру, я уже начинал лекцию, которая продолжалась без перерыва до самого вечера, до отхода ко сну, и дальше — во сне.