Ибо постепенно всем, чьи родные не добрались до Эрец-Исраэль, стало ясно, что немцы уже убили всех. В Иерусалиме царил страх, который люди старались всеми силами загнать вглубь себя. Ведь танки гитлеровского генерал-фельдмаршала Роммеля докатились чуть ли не до порога Эрец-Исраэль. Во время войны итальянские самолеты бомбили Тель-Авив и Хайфу. Кто знает, что еще уготовят нам англичане перед тем, как уйдут. А после их ухода, разве не поднимутся в течение нескольких дней толпы кровожадных арабов, миллионы разъяренных мусульман, чтобы вырезать всех нас. Не оставят в живых никого, даже младенца.
Конечно, взрослые старались не говорить обо всех этих ужасах в присутствии детей. По крайней мере, на иврите. Но случалось, срывалось с их губ слово. Или кто-нибудь кричал во сне. Квартиры-клетушки были крохотными, перенаселенными, и по вечерам, когда гасили свет, я слышал, как перешептываются в кухне за стаканом чая и бисквитами иерусалимской фабрики «Фрумин». И я мог уловить слова «Хелмно», «нацисты, «Вильна», «партизаны», «акции», «лагеря смерти», «поезда смерти», «дядя Давид», «тетя Малка», и еще «мальчик Даниэль», мой двоюродный брат и ровесник.
Вот так просачивался страх: дети твоего возраста не всегда становятся взрослыми. Не однажды случается, что их убивают еще в колыбели. Или в саду. На улице Нехемия с одним переплетчиком случился нервный срыв, он вышел на балкон и закричал: «Евреи, спасите! Спешите! Еще немного — и они всех нас сожгут!» Воздух был наполнен страхами. И, возможно, я уже уловил, как легко убивают людей.
Правда, и книги сжечь вовсе не трудно. Но все-таки я вырасту и стану книгой, ведь, без сомнения, у меня будет шанс, что один из спрятанных экземпляров, сумеет уцелеть — если не здесь, то в другой стране, в каком-нибудь городе, в захолустной библиотеке, в уголке на забытой Богом книжной полке. Я ведь собственными глазами видел, как книги умеют притаиться, погрузиться в пыльную темень, меж тесными рядами пухлых томов, под нагромождением брошюр и журналов. Там, в темноте, они находят себе укрытие за спинами других книг…
39
С
пустя тридцать лет, в 1976 году, пригласили меня на два месяца в Иерусалим, чтобы прочесть несколько лекций в Еврейском университете в качестве гостевого лектора. Университет выделил мне однокомнатную квартиру на горе Скопус, там каждое утро сидел я и писал рассказ «Господин Леви», вошедший в книгу «Гора Дурного совета». Действие рассказа происходит на улице Цфания в последние дни британского мандата, и поэтому я отправился побродить по улице Цфания и соседним с ней, поглядеть, что изменилось с тех пор. Частная школа «Отчизна ребенка» уже давно закрылась, дворы наполнились всяким хламом, фруктовые деревья зачахли. Учителя, чиновники, переводчики, кассиры, переплетчики, доморощенные философы, сочинители «писем в редакцию» — почти все они исчезли. А квартал с течением времени наполнился ультрарелигиозными бедными евреями. Почти все наши соседи исчезли, если судить по фамилиям на почтовых ящиках. Только госпожу Штих, маму горбатенькой девочки-инвалида Менухеле, я видел один раз издали: она сидела и дремала на скамеечке в углу захламленного двора, рядом с мусорными баками. С каждой стены вопили хриплыми голосами и потрясали тощими «кулаками» объявления, угрожавшие грешникам всевозможными смертными карами: «Сметены ограды скромности!» «Великая беда навалилась на нас!» «Не прикасайтесь к нашим Мессиям!» «Камень из стены возопит о злой напасти!» «О, горе! Велика жуткая мерзость, подобной ей еще не было в Израиле!» И все такое прочее…Тридцать лет не видел я свою учительницу, преподававшую во втором классе частной школы «Отчизна ребенка». И вот внезапно я обнаружил, что стою на пороге ее дома. На месте лавки молочника господина Лангермана, продававшего нам молоко из тяжелых круглых железных бидонов, открылся галантерейный магазин, выходивший на улицу. Ортодоксальные евреи могли приобрести в нем ткани, пуговицы, петли, крючки, замки-«молнии», карнизы, занавески. Наверно, учительница Зелда уже не живет здесь?
Но среди хлипких почтовых ящиков нашелся и ее, тот самый ящик, из которого в детстве я выуживал почту, поскольку замочек на нем проржавел, и открыть его было невозможно. Теперь же ящик был просто взломан: кто-то — наверняка, мужчина и, наверняка, более нетерпеливый, чем учительница Зелда или я, — раз и навсегда взломал дверцу. И надпись на ящике изменилась: вместо «Зелда Шнеерсон» было написано «Шнеерсон Мишковский». Нет ни имени Зелда, ни дефиса между двумя фамилиями, ни соединительного «и». Как мне быть, если как раз муж ее и откроет дверь? Что, в самом деле, я скажу ему? Или ей?
Я уже почти повернулся, чтобы бежать оттуда, словно застигнутый врасплох ухажер из какой-то кинокомедии…
Я вообще не знал, что она вышла замуж, не знал, что она овдовела, не подсчитывал про себя, что ушел я из ее дома восьмилетним мальчиком, а теперь вернулся сюда тридцатисемилетним. Сегодня я старше, чем она была тогда, когда я ее оставил.
И на сей раз, как и тогда, было раннее утро…