Дядя Иосеф всегда светился какой-то почти детской радостью: даже, когда говорил он о своей печали, о глубине своего одиночества, о своих ненавистниках, о своей боли и болезнях, о трагической судьбе того, кто идет против течения, о несправедливостях и обидах, которые приходилось ему терпеть на протяжении всей его жизни, — всегда посверкивала какая-то скрытая радость за круглыми стеклами его очков. Даже, когда сетовал он на то, как страдает от бессонницы, его движения, его светлые глаза, его младенчески розовые щеки — все излучало какую-то свежесть, во всем ощущалось что-то ликующее, жизнелюбивое, почти эпикурейское. «Вновь я всю ночь не сомкнул глаз, — жаловался он всегда всем своим гостям. — Заботы о народе не давали мне покоя во тьме. Тревога о будущем, недальновидность лидеров-карликов — все это досаждает мне более, чем собственные ужасные горести, не говоря уже о боли в печени, о затрудненном дыхании, о жестоких головных болях, не отпускающих меня ни днем, ни ночью». (Если верить его словам, окажется, что он ни на минуту не сомкнул глаз, по меньшей мере, с начала двадцатых годов и до дня своей смерти в 1958 году).
Между 1917 и 1919 годами Иосеф Клаузнер был доцентом, а затем профессором Одесского университета. Город уже переходил из рук в руки в результате кровавых боев между «белыми» и «красными» во время гражданской войны, разразившейся после возглавленной Лениным революции. В 1919 году дядя Иосеф, тетя Ципора и старенькая мать дяди, она же мать моего деда, Раша-Кейла, урожденная Браз, отплыли из Одессы на корабле «Руслан», сионистском «Мейфлауэре» Третьей алии. В дни праздника Ханука поселились они в Бухарском квартале Иерусалима…
А вот дед мой Александр и бабушка Шуламит с моим, тогда малолетним, отцом и его старшим братом Давидом, хотя и были восторженными сионистами, не отправились в Эрец-Исраэль, поскольку условия жизни там казались им чересчур азиатскими. Они двинулись в Вильну, столицу Литвы, а в Иерусалим прибыли лишь в 1933 году, когда антисемитизм в Вильне достиг такого накала, что насилие и издевательства, к примеру, над студентами-евреями, стали обычным делом.
Мой отец и его родители прибыли, в конце концов, в Иерусалим. Дядя мой Давид, его жена Малка и их сынишка Даниэль, который появился на свет за полтора года до моего рождения, остались в Вильне. Несмотря на свое еврейство, дядя Давид еще совсем молодым удостоился доцента на кафедре литературы в университете Вильны. Он был европейцем по своим убеждениям, хотя в те дни никто в Европе не был европейцем в этом смысле, кроме разве что членов моей семьи и некоторых других евреев, им подобных. Все остальные являлись приверженцами панславизма, пангерманизма, или же просто патриотами Латвии, Болгарии, Ирландии, Словакии. Единственными европейцами во всей Европе в двадцатые-тридцатые годы были евреи. Мой отец всегда говорил: в Чехословакии живут три народа — чехи, словаки и чехословаки, то есть евреи. В Югославии есть сербы, хорваты, словенцы, черногорцы, но есть и определенное количество истинных югославов. Даже у Сталина есть русские, есть украинцы, есть узбеки, есть чукчи и татары, и только наших братьев можно назвать советским народом.
Дядя Давид был еврофилом без страха и упрека, осознанным и убежденным. Он был специалистом в сравнительном литературоведении, и литература европейских стран — она, и только она! — была той родиной, где обитала его душа. Он не понимал, почему он должен отказаться от своего места и эмигрировать в совершенно чуждую ему Переднюю Азию только для того, чтобы потворствовать желаниям невежественных антисемитов и безмозглых хулиганов-националистов. Таким образом, он остался на своем месте, на страже форпоста культуры, искусства, духовности, у которых нет границ… Пока нацисты не пришли в Вильну: евреи, интеллигенты, космополиты, приверженцы культуры пришлись им не по вкусу, а посему они убили Давида, Малку и моего двоюродного брата малыша Даниэля. Родители называли его «Дануш» и «Данушек», и в своем предпоследнем письме от 15.12.1940 они пишут, что он «недавно начал ходить… и память у него отличная».
Сегодня Европа преобразилась, сегодня вся она от края и до края полна европейцами. Кстати, и надписи на стенах в Европе совершенно изменились: в дни юности моего отца в Вильне, да и во всей Европе, на каждой стене было написано: «Евреи, убирайтесь к себе домой в Палестину!» Спустя пятьдесят лет, когда отец приехал вновь повидать Европу, все стены кричали ему: «Евреи, убирайтесь вон из Палестины!»