Это обстоятельство оставалось долгие годы кровоточащей раной в папиной душе, ибо он, воистину, был достоин стать профессором — подобно дяде и старшему брату Давиду, доценту университета в Вильне. Мой отец был молодым ученым, обладавшим феноменальными способностями и потрясающей памятью, его познания были уникальны: он превосходно знал и мировую и ивритскую литературу, владел множеством языков. Тосефта, и мидраши, и средневековая ивритская поэзия, созданная в Испании, были близки ему так же, как вавилонский миф о всемирном потопе и его герой Утнапиштим, как Гомер, и Овидий, и Шекспир, и Гете, и Мицкевич… Отец был человеком прилежным и трудолюбивым, как пчела, заботящаяся о благе своего улья. Прямой и точный, как линейка, он был учителем Божьей милостью: обладал поразительной способностью рассказывать просто и ясно о переселении народов, о «Преступлении и наказании», об устройстве подводной лодки или законах солнечной системы. Но ни разу в жизни не удостоился он возможности стоять перед классом, ему не дано было воспитать поколение собственных учеников. Он завершил свою жизнь в должности библиотекаря и библиографа, выпустившего три-четыре своих научных исследования, а также внесшего весьма ценный вклад в издание Еврейской энциклопедии, написав для нее ряд глубоких статей, по большей части — в области сравнительного литературоведения и польской литературы.
В 1936 году нашлась для него крошечная должность в отделе периодической печати Национальной библиотеки, где он и проработал около двадцати лет — сначала в кампусе на горе Скопус, а затем в здании «Терра Санта». Начинал он скромным библиотекарем, а впоследствии стал заместителем начальника отдела доктора Фефермана. В Иерусалиме, переполненном беженцами из Польши и России, а также теми, кому удалось спастись из гитлеровской Германии (а среди них были великие светила, работавшие в прославленных университетах), преподавателей оказалось намного больше, чем учеников, ученых и исследователей намного больше, чем студентов.
В конце пятидесятых годов, после того, как докторская диссертация отца с успехом была утверждена университетом в Лондоне, он безуспешно пытался найти хоть самое скромное место внештатного преподавателя — на кафедре новой ивритской литературы в Еврейском университете в Иерусалиме. В свое время профессор Клаузнер весьма опасался, что станут говорить, если он примет на работу своего племянника. После него кафедру возглавил профессор-поэт Шимон Галкин, который хотел открыть новую страницу в жизни кафедры и стремился раз и навсегда избавиться от наследия Клаузнера, от методики Клаузнера, от духа Клаузнера и, конечно же, решительно не желал работать с племянником Клаузнера. В начале шестидесятых, когда открылся новый университет в Тель-Авиве, отец попытал свое счастье там, но и эти двери перед ним не открылись.
В последний год своей жизни отец еще вел переговоры о должности преподавателя литературы в новом академическом учебном заведении, которое создавалось тогда в Беэр-Шеве и со временем превратилось в университет имени Бен-Гуриона в Негеве. Шестнадцать лет спустя после смерти отца я стал внештатным преподавателем литературы в этом университете, а еще через год-два уже занимал должность полного профессора, и мне была предложена кафедра, носящая имя Агнона. За прошедшие годы ко мне обращались и иерусалимский и тель-авивский университеты, предлагая профессорские должности, кафедру литературы и всевозможные привилегии. И это — мне, который не столь широко образован и знающ, не столь остроумен и эрудирован, не обладает качествами блестящего полемиста. Мне, чей ум никогда не был склонен к исследовательской работе, и чей мозг всегда погружался в какую-то молочную дрему при виде примечаний.[12] Десяток «спущенных сверху» профессоров, подобных мне, не стоит и ногтя на мизинце моего отца.