Господин Зархи усадил меня на тахту и немного побеседовал со мной, уж не помню, о чем, но никогда не забыть мне, как внезапно обнаружил я на маленьком столике у изголовья тахты не менее четырех экземпляров «Новеллы в ивритской литературе» — один на другом, как в книжном магазине. Один экземпляр, я знал, папа преподнес господину Зархи с посвящением: «Другу моему и товарищу, столь дорогому мне». А вот еще три книги — я этого просто не понимал, и уже чуть было не спросил господина Зархи, но вспомнил в последнюю минуту о тех трех экземплярах, что именно сегодня были куплены, наконец-то, после стольких дней отчаяния, в магазине Ш. Ахиасафа на улице Кинг Джордж. Меня захлестнула волна благодарности, и сердце защемило так, что я чуть не расплакался. Господин Зархи заметил, что я все разглядел, но не улыбнулся, а посмотрел на меня как бы со стороны, искоса, чуть-чуть прищурил глаза, словно молча принял меня в тайный круг заговорщиков. Он не произнес ни слова, а лишь, наклонившись, убрал с маленького столика три из четырех экземпляров и спрятал их в нижний ящик своего письменного стола. И я тоже хранил молчание, не сказал ни слова ни ему, ни родителям. Ни одному человеку не рассказал я об этом до самого дня смерти Зархи, который умер совсем молодым, и до дня смерти отца. Ни одной живой душе, кроме — и то спустя много лет — Нурит, дочери господина Зархи, которая, выслушав, совсем не удивилась тому, что я ей рассказал.
Есть среди писателей два-три человека, которых я считаю лучшими, задушевными своими друзьями, которые очень дороги мне вот уже на протяжении десятилетий. Но я не уверен, что был бы способен, подобно господину Зархи, сделать ради них то, что сделал он для моего отца. Кто знает, пришла ли бы мне вообще в голову такая же щедрая и хитроумная мысль, как та, что осенила Исраэля Зархи. Ведь он жил, как и все в те годы, едва сводя концы с концами. И три экземпляра «Новеллы в ивритской литературе» наверняка обошлись ему в сумму, на которую можно было бы приобрести столь необходимую ему зимнюю одежду.
Господин Зархи вышел из комнаты и вернулся, принеся мне чашку теплого какао без пенки, потому что помнил, что у нас дома по вечерам дают мне какао без пенки. И я вежливо, как меня учили, поблагодарил его. Мне очень-очень хотелось добавить еще кое-что, высказать нечто важное, но я не нашел слов. Я лишь сидел в комнате на тахте, стараясь не издавать ни звука, чтобы не помешать его работе, хотя господин Зархи, вообще-то, не работал в тот вечер, а просто перелистывал страницы газеты «Давар», пока мои родители не вернулись из кинотеатра. Они поблагодарили семейство Зархи и попрощались, спеша забрать меня домой, потому что уже очень поздно, и надо почистить зубы и немедленно лечь спать.
В эту самую комнату в один из вечеров 1936 года привел папа впервые одну студентку — сдержанную, очень красивую, смуглую и черноглазую. Она была скупа на слова, но само ее присутствие заставляло мужчин говорить и говорить — безумолчно и безудержно.
Несколькими месяцами раньше она оставила университет в Праге и сама приехала в Иерусалим, чтобы изучать историю и философию в Еврейском университете на горе Скопус. Я не знаю, где встретил Арье Клаузнер Фаню Мусман, которая записалась здесь под своим ивритским именем «Ривка», хотя в некоторых документах она называлась «Ципора», а в одном месте ее записали «Фейга». Но подруги ее называли всегда только «Фаня».
Он очень любил говорить, разъяснять, анализировать, а она умела слушать: ей было дано услышать даже то, что между строк. Он был невероятным эрудитом, а она обладала острым взглядом и порой умела проникать в тайны сердца. Он был человеком прямым, педантичным, порядочным, трудолюбивым, а она всегда пристально вглядывалась в людей и пыталась понять, почему тот, кто решительно придерживается какой-то идеи, придерживается именно этой, а не другой идеи, и почему тот, кто столь пылко ему возражает, придерживается именно противоположного мнения. Одежда интересовала ее лишь как возможность заглянуть во внутренний мир тех, кто эту одежду носит. Бывая в домах своих знакомых, она всегда, пока остальные были погружены в споры, с интересом разглядывала декоративное оформление комнат — обивку мебели, шторы, диваны, сувениры, расставленные на подоконнике, безделушки на полке: словно поручено ей некое детективное расследование. Людские тайны ее всегда завораживали, но когда ее собеседники просто сплетничали, она, в большинстве случаев, лишь слушала с легкой улыбкой — такой сомневающейся улыбкой, склонной отрицать самое себя, — и молчала. Очень часто она молчала. Но если выходила из своего молчания и роняла несколько фраз, то беседа сразу становилась иной, совсем не такой, какой была до ее слов.
Когда отец обращался к ней, в его голосе порою слышались одновременно и робость, и симпатия, и уважение, и почтительность, и некая отдаленность — словно в доме у него под вымышленным именем живет предсказательница будущего. Или колдунья.
21