Впрочем, дело было к вечеру, а для украинца вечер всегда является музыкальным моментом — когда, отработав свое за день, умывшись и расчесавши чубы, парубки выходят на улицу и, сгуртовавшись в одном конце, идут навстречу дивчатам, уже запевшим свою хороводную песню-вызов в другом. Хор мужской отвечает девичьему, и песня, сливаясь, не замолкает всю ночь, лишь на минуту прерываясь где-нибудь веселым визгом: кто-то из парней не выдержал и прижал свою дивчину к горячему сердцу… Видно, нахлынули эти дорогие, волнующие воспоминания на бойцов, в большинстве своем молодых… И, забыв о соревновании в боевых сказках, облокотились бойцы друг на друга и запели. И каждый хор пел свою песню.
Батько был «осторожно» разбужен Филей, нарочно громко уронившим какую-то тяжелую «трофею». От стука «папаша» проснулся, и Филя сообщил, что его ждет к себе Щорс с самоваром музыку слушать. Иначе батько проспал бы «все царство небесное», как выразился Филя.
— Каку таку музыку? Ты что это шутки справляешь, Хвилигмон Сергеевич? Ты мне, гляди, уважительно должон говорить об том нашем знаменитом командире, бо он начдив, А ты шутки выкидаешь. «Самовар с музыкой». Га?
— Да нет, батьку, в том и дело, что не шутки. А имеется цельный предлог начдива: представить вас в полном состоянии здоровья, как только проснетесь, С первым чихом вас — на доброе здоровье!.. Вон вы прислу-хайтесь: уже увесь Бердичев спива. Было распоряжение Щорса, щоб уси пели по всей местности. У меня у самого оттого ноги подымаются, сами ходють.
И Филя прошелся мелкой чечеткой по вагону..
— «Было у чечеточки семеро зятьев». Эх!..
Батько высунул голову из окна вагона и прислушался.
И вправду, весь воздух за окном был наполнен песней.
— Совсим як дома, — сказал повеселевший батько и стал спешно натягивать новые сапоги.
Филя опрашивал:
— Жмуть? От же и просторные чоботы! То у вас от походу ноги пораспухали — три дня в стремени. Треба маззю натерты та в калоши вбутысь.
— Ты що, здурив, Филимон? — спросил батько. — Та вона ж солена, тая мазь, хай тоби перець в горляку тай твоему фершалу-коновалу, распросукиному сыну. Намазав ты мени спину перед боем, то усю шкиряку силлю здерло. От бы в баню! Чи немае в Бердичеви бани?
— А повинна б буть. Может, слетать в город да сотворить приказ? Оченно хорошо для вашей кости, папаша, в баню!? — обрадовался и Филя, видимо соблазняясь всеми приятностями отдыха. — Я зараз.
— А ну, слетай мени живо, — отозвался батько в предвкушении «чистого пару». — Та швидче, а я схожу до Щорса — що там у него за музыка, як не брешешь.
— От же, ей-богу, не брешу. Да тут и ихний ординарец вас ждет с полным приглашением у пакете.
Действительно, батька ждал ординарец Щорса.
— Ну, скачи до городу, щоб была баня на всю Таращу, просторна, — заключил батько. — Що есть в городе бани, нехай гриють на всю ночь, бо завтра знов невправка. Та Казанку, коменданту, припоручи тое дело доглядеть: мыть усих бойцов-таращанцев — и сводных и несводных. Як буде готово — доложь.
И батько зашагал к Щорсу в сопровождении ординарца.
Выйдя из вагона, он сразу, как в звучное озеро, погрузился в песню, что неслась повсюду вместе с весенним животворным воздухом, проникая во все поры. Идучи, батько думал все о том же, о чем говорил пленному галичанину недавно:
«Земля нам ридна пахне, и никому мы ни не виддамо. И писня ж що в нас, що в галичан — одинакова. Дуры! Вот дуры!. А таки буде по-нашему: мы на том сталы!»
Щорс сначала слушал скрипку стоя. Музыка ли была так обворожительна и бесконечна или контуженная нога болела, но Щорс прилег на брошенную на седла бурку и, поддаваясь бесконечному очарованию музыки, вдруг как бы опустился в ее прохладные журчащие воды. Батько вошел на цыпочках. Он злился, что чертовы новые сапоги скрипят, сразу присел у входа на походный стул и замер, глядя то на заслушавшегося Щорса, то на чудесного скрипача.
Наконец скрипач оторвал смычок на тончайшей паутинке звука и опустил скрипку.
Щорс лежал неподвижно, глядя на батька. А батько обернулся к нему и тоже не шевелился. И оба они — суровые бойцы, рубившиеся вот уже несколько дней без устали, — прочли в глазах друг у друга смиренное понимание совсем другого, чем бои, — душевного, человечного и жалостного. Они забыли за время войны о том, что существует для них еще какой-то иной мир, кроме боя, и что они подвержены и другим страстям и чувствам и что бой — только тяжелая необходимость.
А цыган стоял и, щурясь, перебирал струны на скрипке, видимо гордясь успехом своего искусства перед такими людьми, как Щорс и Боженко.
— Что за песня, батько! — сказал Щорс и глубоко вздохнул, как будто он слушал все время, не смея дышать. — Вот так талантище! Да откуда же ты взялся, такое «Лихо»? — подошел он к скрипачу-бойцу и положил ему руку на плечо. — Нет, больше я тебя в бой не пущу. Будешь ты в оркестре. А еще вернее бы тебя отправить сейчас же, без всяких разговоров, в Киев или даже в Москву: пусть бы там послушали тебя великие артисты — нашего таращанского скрипача. Ведь вот каких самородков рождает наша родная земля, за которую мы бьемся.