Монастырский вежливо поклонился и протянул было руку Трентону, но в этот момент его руку перехватил атлетический юноша и неожиданно тонким для столь могучего создания голосом вскричал на отличном русском языке.
— А я Боб! Переводчик мистера Трентона. Специально прихвачен (он радостно улыбнулся, гордясь необычным и, как ему казалось, удачно вставленным русским словом). Прихвачен, — повторил он, — чтобы мистер Трентон мог с вами разговаривать.
Он пожал Монастырскому руку, и, хотя миниатюрностью форм Монастырский не отличался, его ладонь целиком исчезла в гигантской ладони Боба.
— Боб не только переводчик, — улыбаясь, заметил Трентон, — он и мой секретарь, шофер, телохранитель, почти приемный сын.
Боб переводил негромко, точно и почти одновременно с речью своего хозяина.
«Не знаю, какой он шофер и секретарь, — усмехнулся про себя Монастырский, — но переводчик первоклассный, а судя по конфигурации, и телохранитель будь здоров».
Трентон все время улыбался, обнажая безупречные зубы, хлопал Монастырского по колену, говорил быстро и оживленно, но его черные влажные глаза внимательно рассматривали собеседника, словно определяя ему цену.
— Моя жена Кэрол, — тараторил Трентон, — величайшая любительница спорта. Вы не подумайте, у нее есть дан по каратэ, а у Боба и по каратэ, и по джиу-джитсу. Он боксер, кэтчист и, между прочим, знаменитый культурист «Мистер Сен-Диего». Мой сын от второго брака тоже классный боксер, а дочь от третьего — чемпионка университета по дзю-до. Один я, — он мелко захохотал, словно рассыпал подвески от люстры, — никогда никаким спортом не занимался. Если не считать, конечно, рулетки и баккара! — снова зазвенели подвески.
Помолчав, Трентон неожиданно сказал:
— Кэрол — моя пятая жена. С двумя развелся, две умерли. — И он вздохнул.
Пока шел этот незначительный разговор, на поле выбежали игроки «Гамбурга». То, что в этот момент произошло вокруг на трибунах, было подобно взрыву атомной бомбы, извержению Кракатау, тайфуну Бетси. Не только пьяные парни, но все, даже самые респектабельные из болельщиков немецкой команды, вскочив со своих мест, орали, свистели, выли, аплодировали; пенье альпийских рожков, грохот трещоток, звон колоколов слились в сплошную дикую какофонию; заглушая все, взвыла сирена. Крутивший ее ручку парень совершенно потерял человеческий облик. Изо рта у него текла слюна, он разорвал на себе майку, чтобы легче было дышать, лицо его сделалось пунцовым, а глаза вылезли из орбит. Он что-то яростно орал и крутил, крутил ручку, пока не свалился под ноги товарищам, тяжело дыша, беспорядочно шевеля руками и ногами, будто плыл по этой бетонной трибуне.
Когда раздался свисток судьи, на какое-то мгновение наступила настороженная тишина. Потом все пошло своим чередом, т. е. в зависимости от того, кто атаковал, на чью половину поля перемещалась игра, кто бил по воротам и как отражал мячи вратарь, кто грубил и как судил арбитр, волны шума, воя, грохота и завываний перекатывались по стадиону от немцев к англичанам и обратно. Шум то нарастал, то слабел; в общем гуле слышались взрывы возмущения, досады, радости. Казалось, не десятки тысяч людей заполнили эти серые трибуны, а одно гигантское живое существо разлеглось на них и дышит, стонет, кричит, ревет, безостановочно реагируя на все, что происходит на поле.
Кстати, что там происходит? Монастырский устремил взгляд на зеленый прямоугольник. Черт возьми, для чего он пришел сюда, в конце концов, — смотреть игру или смотреть на зрителей? Ведь играют сильнейшие европейские команды! Это же когда еще увидишь! А он тут наблюдает за какими-то идиотами, слушает болтовню этого Трентона…
На поле между тем шла игра. Территориальным преимуществом явно владели немцы. Они атаковали волнами, прорывались сквозь умелую оборону противника, но до ворот не доходили, а немногие удары уверенно отражал ноттингемский вратарь.
Англичане оборонялись, однако изредка они проводили молниеносные рейды к воротам «Гамбурга», и только самоотверженность вратаря спасала положение. И все же на девятнадцатой минуте нападающий «Ноттингем форест» Робертсон сумел прорваться сквозь немецкие линии обороны и неотразимым ударом забить гол.
Под рев северной трибуны и гробовое молчание южной на поле разыгрывалась обычная пантомима: Робертсон, подпрыгивая, будто бежал по горячим углям и, потрясая кулаком, мчался по дуге на свою половину; товарищи по команде догоняли его на всех парах, словно он украл у них бумажник. И, догнав, обнимали и целовали с таким остервенением, что казалось — навсегда прощаются с ним.
У немцев же вратарь разводил руками и что-то кричал защитникам, давая понять, что все произошло по их вине; защитники же с неизъяснимым сарказмом показывали друг другу на вратаря, явно намекая, что, когда голкипер дыра, самый гениальный защитник ничего не сможет сделать. Затем наступило некоторое успокоение и даже трибуны притихли. Темп игры снизился.