— Нет! — запротестовал Аскинази. — Совет или заповедь — зависит от того какой у отца характер, но я тебя понимаю. Если б этот засранец, наш общий папа, — и указал пальцем в потолок, — если б, кстати, Он был, например, либералом, то десять заповедей мы называли бы сегодня десятью советами, понятно? А у меня отец был человек нежный. Тоже понятно?
— Конечно, — сконфузился я, убедившись, что ни мудрость, ни тем более нежность унаследовать не возможно. — Конечно, понятно, но дело в том, что ни мудрость, ни тем более нежность…
— А сейчас слушай! — прервал меня Аскинази. — Первый совет такой: «Убей всякого еврея, который не желает стать врачом или адвокатом». Второй совет: «Всякий еврей вправе быть умнее другого, но не вправе ему об этом сообщать. И даже знать об этом».
— Меня пугает первый, — смутился я, — тем более, что вы мой лечащий врач. А потом, доктор, — и пусть ваш папа меня извинит, — зачем советовать убивать людей, если это не наш бизнес, а Его, — и тоже воздел палец к потолку. — Нельзя соваться в дело, которое другие делают лучше!
Аскинази молчал долго. Потом вскинулся и огласил заключительную мысль:
— Истинного лица у человека не бывает, и каждый есть то, кем он притворяется. Поэтому тебе в больнице нечего делать…
Утром следующего дня, покинув больницу, я жадно заглотнул воздух и, не желая расставаться с ним, запер его в лёгких. Меня захлестнул восторг — и ко мне вернулось недавнее состояние, когда в горле сдавило перед молитвенным вскриком. Я остановился, но задирать головы к небу не стал, ибо, запруженное невидимыми на рассвете звёздами, оно — в чём я убедился тогда впервые — начиналось у моих подошв.
Когда воздух внутри меня стал давить лёгкие, я вернул его обступавшему меня небу и услышал звонкий всплеск упавшего в живот сердца.
20. Вечность есть доступная осязанию вещь
Когда молитва меня отпустила, а сердце, провалившееся в живот, угомонилось, я огляделся вокруг, как после сна в чужой постели.
Всё, что предстало моему взору в этой изношенной синагоге, показалось мне рассыпанным в деталях воспоминанием: лампочки в люстре, освещавшие только друг друга, саван из простынь, Синайская гора, с вершины которой свисал на канате застенчивый альпинист со скрижалями Завета и морская пучина, омывавшая гору на той же стенной росписи против помоста.
А на нём — девять растерянных стариков. Отгороженных от мира резною решёткой из усталого дерева.
Хотя старикам было много лет, они тянули молитву, как если бы в запасе у них была вечность. Этот разбродный гул и эти толкающиеся голоса, это неслаженное пошатывание тесной кучки давно живущих на свете людей — всё это вместе укрепляло меня в умиротворяющем чувстве прочности существования.
В чувстве, позволяющем воспринимать вечность как доступную осязанию вещь.
Понял я и то, что никакое хитроумное помышление не может быть мудрее присутствия бесхитростных людей, жить среди которых и есть мудрость. Я содрогнулся от острого желания продлить этот мой нежданный союз с молившимися Богу стариками:
И не заметив того, я стал раскачиваться из стороны в сторону, вытягиваться на цыпочках, откидываться на каблуки, трясти головой и вместе со всеми восторгаться вслух Господом Богом Нашим, Властелином Вселенной и Грозным Судьёй.
Без промежуточного вздоха у меня с этими стариками вышли разные гимны.
И вышли они безо всякого повода кроме того, что в этот вечер взошла на трон юная Суббота.
И что был день поминовения родителя Хаима и Ричарда Исраеловых.
И что уже три долгих года эти девять евреев — из-за отсутствия десятого — не смели молиться в зале, ютясь в холодной пристройке.
И что они не сомневались, будто в тот день меня заслал к ним Господь, обещавший отрядить им для кворума пророка Илью, который отвадит грозненский горсовет во главе с Тельманом Арсануковым от посягательств на эту вверенную старикам синагогу.
И наконец молитвы и гимны случились ещё и потому, что неожиданное, как сердечный спазм, чувство моей слитности со стариками не умело выказать себя иначе как в тех же словах, которые поднимали над полуосвещённым помостом девять дребезжащих от старости голосов:
— Что нам сказать Тебе, восседающему в выси небесной? Что изложить пред Тобой, пребывающим над облаками? Ты Сам ведь всё видишь, — всё, что скрыто или открыто… Храм Бога нашего разрушен, пути наши безуспешны, нет нам радости в наших домах, и душа наша ликовать разучилась. Старейшины домов наших — как странники в ночлежках. О, где найти покой и пристанище?
Старики не уставали льстить Богу и говорили Ему всё, что Он Сам о Себе думал. Пространство вокруг было уже забито словами, и в тесноте они заражали друг друга дополнительной силой.
А потом была субботняя песня, сложенная тысячу лет назад таким же старым тогда, наверное, как эти старики сейчас, испанским раввином Хайятом: