Читаем Повесть о вере и суете полностью

Помару с Демингом в ЮСИА, а Уику в Конгрессе вопрос этот задавали в нарицательной форме. Неужели, мол, шпионите за своим же сотрудником, который приехал в нашу самую справедливую страну за счастьем? Включая свободу слова, о которой так удачно сказано в Конституции! И неужели беженца и, извините, еврея травите только потому, что Солженицын — каким вы его подаёте по радио на народные деньги и каковым он, как многие считают, является — кажется этому беженцу юдофобом? Неужели?

Конечно же нет, отвечали Деминг с Помаром вопрошавшему Уику. А Уик — вопрошавшим народным представителям. Конечно же, мы ни за кем не шпионили. И никого не травили. И, конечно же, травили вовсе не потому. А потому, что этот беженец есть ещё и провокатор. Засланный в самую справедливую чтобы опорочить самый правдивый «Голос».

Вопрошавшие не унимались и вопрошали дальше, но закулдыхать Уика оказалось непросто. Кроме многочисленных могучих врагов у него был один, но всемогущий друг. Президент. Почему у него и были многочисленные могучие враги. Которые не сумели причинить ему иного вреда кроме того, что закрепили за ним репутацию слабоумного еврея.

Слухи о его слабоумии были столь настойчивыми, что Уик, говорят, поверил им сам и начал, подобно многим слабоумным людям, изъясняться античными цитатами. В отличие от этих людей, однако, он был надменен и брезговал называть источники. Говорили ещё, что, подобно своему державному другу, на всём свете его пугали только три вещи: жена, СССР и «Вашингтон пост».

Если оно так и есть, то не случайно, что назавтра после того, как мне позвонила на работу сотрудница этой газеты и договорилась о встрече на послезавтра, — «узнать побольше о жалобе на правительство», — на следующее же утро я был вызван к Уику.

Сообщила мне об этом Ванда. Я в ответ я признался ей, что считаю себя кретином.

— Ты прав, — кивнула она, — но твой домашний телефон тоже прослушивается! — и рассмеялась. — А крысам становится жарко!

<p>27. Ложь — это — хорошая вещь с плохим названием</p>

Мне стало весело не раньше, чем меня провели в кабинет к Уику.

Я увидел его впервые. Лицо у него оказалось настолько острым и безжизненным, а крохотное туловище, на котором лицо возлежало, — настолько, наоборот, напряжённым, что не подумать о крысе было невозможно. К тому же вместо «здравствуйте» Уик сказал мне, что, несмотря на зиму, сегодня жарко. Потом, не дав мне высказаться по этому же вопросу, объявил стенографистке, что лукавить передумал:

— Хватит о погоде! — и повернулся ко мне. — Интересней другое: что же это ты намылился сказать Аманде? Сперва мы выслушаем тебя, потом ты — меня, а потом, наверное, забудешь про Аманду!

Стенографистка улыбнулась: конечно забудет.

— Я вас не забуду, Аманда! — пообещал я ей от волнения, но она, хотя и обрадовалась, мотнула головой:

— Меня зовут не Аманда, а Ванда. Я, кстати, тоже, как и вы, из Польши, но у меня там уже никого нет, только папа. Ксёндз…

— Ах, вас тоже зовут Ванда? — запутался я.

Она не ответила, потому что директорское туловище неодобрительно дрогнуло.

— Извините, — обратился я к нему. — Мне просто послышалось, что вы сказали не «Ванда», а «Аманда».

— Да, я сказал «Аманда»! — сказал Уик. — Не «Ванда»!

— А кто такая Аманда? — не понял я.

Уик снова дёрнулся, но в этот раз рассердился на меня:

— Аманда — это дама, с которой ты завтра встречаешься. Аманда Нагасаки. «Вашингтон пост». Вспомнил?

Теперь — из-за Аманды — рассердилась на меня и Ванда.

— Её зовут Аманда? — сказал я. — Я запомнил только фамилию… Трагическая! А она и не называла имени: я, говорит, мисс Нагасаки…

— Допустим! — допустил директор, чего стенографистка делать не собиралась. — Допустим, как говорили древние! Так что же ты расскажешь мисс Нагасаки?

Я подумал, но решил сказать правду:

— Я расскажу ей правду! — и уточнил. — Выложу ей мою жалобу.

— Ну, валяй! — поправился он в кресле. — Выкладывай!

Поудобней расположился и я. Ухватился за громоздкий булыжник жалобы внутри себя, набрал в лёгкие воздух и начал — без иронии — со слов «Как говорили древние…»

Древних — по окончании моей речи — упомянул и он. Пока, однако, я произносил эту речь, а стенографистка Ванда ёрзала на стуле и недружелюбно поглядывала на меня, Уик не только ни разу не шелохнулся, но ни разу не отвёл взгляда от своих веснушчатых рук, которые держал на столе скрещёнными. Трижды — пока я выкладывал жалобу — на его верхнюю кисть приземлялся неизвестный мне крылатый червяк и скрёб директорскую кожу своими гадкими ножками.

Уик не пошевелил пальцем и тут.

Следить за выражением его лица было бесполезно, поскольку выражения на нём быть не могло. Ничего нельзя было определить и по осанке туловища. У меня было впечатление, будто в кресле покоилась мумия гигантской крысы. Больше всего раздражало, что я не понимал — впервые ли он слушает эту жалобу или нет.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже