Нодар Джин родился в Грузии. Жил в Москве. Эмигрировал в США в 1980 году, будучи самым молодым доктором философских наук, и снискал там известность не только как ученый, удостоенный международных премий, но и как писатель.Романы Н. Джина `История Моего Самоубийства` и `Учитель` вызвали большой интерес у читателей и разноречивые оценки критиков. Последнюю книгу Нодара Джина составили пять философских повестей о суетности человеческой жизни и ее проявлениях – любви, вере, глупости, исходе и смерти.
Проза / Современная проза18+Нодар Джин
Повесть об исходе и суете
1. Родиться надо на родине
Петхаин находится в самом тесном районе грузинской столицы. Теснота образовалась в Петхаине прежде всего от скопившегося в нём времени. Никакое пространство, где скопилось столько времени, не располагает к жизни – и в юности я сердился на себя за то, что родился именно там.
Ещё больше бесили меня тогда мои предки. Не только потому, что – изгнанные из Вавилона двадцать пять веков назад – они обосновались именно на этом пространстве. Возмущало меня и другое: они назвали его «Петхаином» – «Домом жизни».
Позже, когда пришла пора смирения с фактами, я тяготился тем, что не родился где-нибудь ещё. Это состояние длилось вплоть до мгновения, когда я вдруг стал настоящим реалистом, – человеком, умеющим не оборачиваться назад.
Следующее мгновение принесло с собой решение последовать примеру всех петхаинских «вавилонян» – уехать в Америку. В Америке – тоже почти мгновенно – стало понятным, что жить можно где угодно, но родиться не везде. И что родиться надо на родине, ибо в этом случае постижение сути вещей – если и происходит – связано с меньшей печалью…
Как только самолёт стал кружить над Нью-Йорком и я припал к окну, меня удивила привычность непостижимых символов. Мне показалось, что прибываю туда, откуда улетел. Небо за окном было тем же – как скатерть из джинсового полотна, утыканная стеариновыми фигурками из пышных грибов, тонких столбиков и грузных баб. Я, впрочем, не желал ничего знакомого. Тем более что прошлое, каким бы привычным оно ни было, так же непостижимо, как ненаступившее.
В голове моей мелькнул тревожный вопрос: А вдруг будущее ничем не отличается от прошлого или настоящего? Разве только своей бесконечностью. Ещё мне подумалось, будто будущее есть иллюзия – тем более сильная, чем быстрее скользишь по кругу, в котором с реальным смыкается лишь прошлое.
Рядом сидели жена с дочерью – символы сомкнутого круга, и когда самолёт пошёл на снижение, меня полоснула по сердцу острая тоска по родительскому дому. Мне захотелось в прошлое, и пока моя дочь спрашивала у матери почему это облака выглядят всюду одинаково, я записывал в свою синюю тетрадь для будущих воспоминаний историю о чокнутом старике по прозвищу Грыжа.
Историю, которая в нью-йоркском небе, в преддверии новой жизни, обрела пугающий смысл.
2. Правда не в суете, а в покое
Незадолго до прощания с прошлым я очутился в высокогорной деревне к северу от глухого грузинского городка Пасанаури. Именовалась она почти так же, как мой тбилисский квартал, Бейт-Хаим, и была основана теми же вавилонскими изгнанниками.
Если это предание правдиво, летопись Бейт-Хаима – единственная в мире летопись неподвижного существования двухсот еврейских семей, которых среди прочих вавилонских иудеев погнал из своих владений Навуходоносор.
Вавилонские изгнанники разбрелись кто куда, но лишь одним бейт-хаимцам, достигнувшим самого края земли, скалистой ложбинки меж вершинами Кавказского хребта, – только им, единственным из евреев, удалось выскользнуть за скобки истории и схорониться от времени. Им, кстати, самим же и казалось, будто одни лишь они сумели увернуться от порчи, порождаемой желанием или необходимостью соответствовать времени.
В Бейт-Хаиме родился мой дед Меир. Он занимался там Каббалой, но позже, когда спустился с гор, отошёл от неё. Пристав к людям, которым приходится жить в окружении плоского ландшафта и которым не знаком страх перед изобретательностью пространства, дед превратился в обыкновенного раввина. К концу жизни, однако, когда обессилел и слёг, он стал вдруг посвящать меня в таинства каббалистических ритуалов и уговаривать отца вернуть его в Бейт-Хаим.
После смерти Меира, во время поминальных ужинов в его честь, отец говорил мне, напившись водки, что когда-нибудь нам с ним следует посетить Бейт-Хаим. Куда он так и не свёз деда, ибо по тем временам слабосильного старика до кавказских вершин было не довести.
А что нам там делать? – не понимал я.
Тот в ответ пожимал плечами: Делать там нечего ни нам с тобой, ни кому-нибудь ещё. Но мы с тобой всё-таки вавилоняне, а Бейт-Хаим – единственное, что от Вавилона осталось, ибо, мол, в наш Петхаин за последние две с половиной тысячи лет наехало много чужеземцев. Спешить, правда, незачем, добавлял он. Дед твой утверждал, что деревня простоит ещё столько же лет, сколько прошло после изгнания – и ничто в ней не изменится. Поедем когда постарею.
Постареть отцу не привелось, а о деревне я вспомнил много позже его смерти, при составлении списка еврейских поселений, которые я задумал посетить и сфотографировать. Знакомство с Бейт-Хаимом отложил на самый конец скитаний, ибо деревне, считал я, деваться и вправду некуда.
Считал, как выяснилось, неверно.