И, словно забыв убрать с лица эту неестественную улыбку, полный самых противоречивых мыслей и чувств, поднялся к себе. Прошел на кухню, открыл холодильник, достал давнишнюю бутылку коньяка и, наполнив стакан, большими глотками выпил его до донышка. Ни о чем больше думать он не хотел, не мог, это было выше его сил.
Перед тем как заснуть мертвым сном, он пьяно улыбнулся: подушка так хорошо пахла Линиными волосами…
XII
Проспал Климов до вечера, а когда проснулся, то первой была мысль: «Черт побери все! Трижды побери все!»
«Это надо же быть таким дураком, чтобы за целый, считай, год не догадаться!.. — думал Климов, усиленно потирая рукой лоб и вспоминая утренний разговор с Линой. — Чтоб даже подозрения в твоей пустой башке не появилось!.. Ведь должно было тебя удивить то, что она в рот не берет вина, даже пригубить отказывается!.. И никто в семье не пьет, даже отец, который то и дело в командировках, в тайге, на севере, где сам бог, как говорится, велит согреваться спиртом… Должен же был подумать своей пустой башкой — с чего бы это у девочек в комнате на самом видном месте, как икона, картина с девой Марией и младенцем Христом!..»
А загадочная улыбка на лице у Лины, недоверие, когда он, Климов, философствовал, что, мол, сначала люди были птицами, рыбами и травоядными? Ведь всякий раз, когда брался рассуждать о родстве человека и природы, Лина так посмеивалась, что, мол, говори–говори, я-то знаю на сей счет нечто такое, чего тебе не дано постичь… Его, помнится, задевала, обижала эта снисходительная улыбка, потому она и запомнилась. А теперь вот стала и понятна. Как понятны стали слова Лины о том, что в детстве она мечтала побывать в Палестине. Ведь где–то там, в этой самой Палестине, жил Иисус Христос — об этом Климов слышал на какой–то лекции…
Наконец, мог бы он, Климов, в свое время задуматься, каким таким образом родители добились беспредельного послушания дочерей, взрослых, самостоятельных дочерей, — послушания и почтения, какие вряд ли сейчас где встретишь…
Так нет, говорил теперь себе Климов, ты если и удивлялся некоторым вещам, то тут же и объяснял их самыми простыми житейскими причинами.
— Лина терпеть не может вино? — рассуждал ты. — Ну, так это от чистоты, от чего–то славного, девичьего… Просто боится опьянеть, стать глупой, развязной, неприличной. Да и мать могла ей внушить: смотри, мол, если напьешься, то и до разврата недалеко, до падения… И ты, вспомни, даже умилялся в конце концов — разве это плохо, что не пьет, разве предосудительно? Красиво разве, когда видишь на улице пьяную девицу?..
Удивляло, что и отец спиртного в рот не берет. Но всякое может быть, — размышлял ты тогда. — Может, болен человек. А потом, ведь семья у него, пять душ, и всех надо кормить–поить, одевать–обувать. А если учесть, что три дочери, три девки, а на девок мало ли надо, — так до питья ли тут, до гулянья ли?..
Ну, а эта картина под названием «Святая ночь»?.. Да мало ли что! — думал ты тогда. — Сейчас многие не то что картины божественного содержания — иконы на стены вешают, книги церковные коллекционируют, будто помешались, черт бы их побрал, на этой рухляди!..
А старушка–врачевательница?.. Ты здорово, помнится, усомнился, чтобы врачи отказались лечить маленькую Лину, а вот старуха–де взялась и запросто исцелила Лину, спасла ее с божьей помощью. Здорово это было сомнительно, однако и тут нашел объяснение. Во–первых, думал, старуха могла только делать вид, что лечит нашептываниями да заклинаниями, а на самом деле лечила какими–нибудь травами. А травы, как сейчас выясняется, — наипервейшие лекарства. Во–вторых, могло быть и так, что время, когда крепкий Линии организм начал побеждать болезнь, как раз совпало с лечением. А Линина мама, которая уже отчаялась спасти дочку от смерти, когда исцеление–таки произошло, готова была приписать его богу — еще бы, ее крошка выжила, выздоровела, не чудо ли!..
«Как бы там ни было, — думал теперь Климов, — но это исцеление, конечно же, сильный, так сказать, воспитательный аргумент у мамаши… Помни, может в любое время сказать она Лине, что сам бог спас тебя от смерти…»
Ну а то, что Лина недоверчиво посмеивалась над его, Климова, рассуждениями насчет общности всего живого на Земле, он объяснял в свое время так. Просто она считает его рассуждения примитивными, доморощенными. Он ведь и сам никогда не мнил себя сильным в общих рассуждениях, в философии. Другое дело — конкретные вещи, машины, их части и детали, технологические процессы. Тут он у себя дома. А философенции, хотя его иногда и тянуло на них, — занятие несерьезное, так, язык почесать, воздух посотрясать…
«Таким образом объяснял ты все непонятное и странное, что преподносила тебе Лина и ее семья, — думал Климов, лежа в постели. — И даже слова Лины о том, что никакой любви не может быть без духовной близости, ты поначалу объяснил было тем, что ты ее, Лины, недостоин потому, что малость примитивен, неотесан, мужиковат. А вдруг, подумал, она учуяла, что я обделен природой, неспособен постичь какие–то тонкости до конца, — вдруг малость дурковат?..»