— "Дан сей аттестат воспитаннику Академии трех знатнейших художеств Александрову Павлу Алексеевичу в том, что оный прошел многотрудную и тернистую стезю…" Что за чепуха? — остановился Толстой и поднял взгляд от бумаги.
Оленин закивал узкой головой и в этом движении стал особенно походить на дятла, долбящего клювом облюбованное дерево.
— Читайте, читайте дальше!
— "…совратился с пути истины и благонравия и предался гортанобесию, чревонеистовству, кичению, аки лютый и необузданный вепрь…"
Толстой опять остановился.
— Дальше прикажете читать этот вздор? Меня гораздо более интересуют здесь талантливые орнаменты виньеток, доказывающие, как изрядно наши воспитанники усваивают византийскую манеру…
— Ах, милый граф! — нетерпеливо перебил Оленин. — Мне не до украшений! Читайте дальше, и вы узнаете доблести того, за кого так усердно заступаетесь.
Набрав в легкие воздух, Федор Петрович начал читать дальнейшее с нарочитым пафосом:
— "Не видя же его, Павла, оборачивающегося на стезю смиренномудрия, но тысячекратно ввергающегося в любопытие, праздношатание, стихобесие, женолюбие, козлопение и козлогласование…"
Федор Петрович не выдержал и расхохотался:
— Пощадите, Алексей Николаевич! Этакого "велеречия" даже моя няня Ефремовна не могла бы слушать, сколь ни любит она древние изречения. Я понимаю, здесь говорится, что обвиняемый любил попеть.
— И попить, — подчеркнул Оленин.
— Совершенно верно. Здесь есть и про это: "Всякое яствие или снедь через меру запивал, аки Левиафан в пучине морской, сопровождая сие гортанное упражнение курением богопротивного зелия, сиречь злосмрадного злака, иже от нечестивых галлов табаком нарицается".
— Не могу больше, — смеялся Толстой, — и все понял. Александров любил выпить, покушать, покурить и спеть лихую песенку. И никого не ограбил!
— Побойтесь бога, граф! Еще этого не хватало! Если бы такое случилось, он сидел бы в остроге. А пока что следует завершить его дело. Решение принято пять лет назад, оно в силе поныне. И должно остаться в силе впредь. Изменять правительственные решения — значит способствовать шатанию закона в его основании. Сомнение и отмена постановлений способствуют шатанию умов. Да-с!..
Разговор был окончен.
Вошел старый, с военной выправкой сторож и доложил:
— К вашему высокопревосходительству бывшей воспитанник Павел Алексеев Александров.
— Впусти, Цыцура! — строго бросил Оленин.
Лицо его разом приняло каменное выражение, углы губ брезгливо опустились, а глаза медленно поднялись поверх входившего.
Толстой вздохнул и стал смотреть в окно.
— Видели фигуру? — кивнул Оленин в сторону не успевшего еще закрыть за собой дверь Александрова. — Полное неумение держать себя. Да он осрамит одним своим поношенным сюртуком все российское художество! Благодарю создателя за дарованную мне твердость, столь необходимую в исполнении моего долга перед государем. Я не поддаюсь слабости снисхождения и уговоров.
Он взглянул на Толстого, подошедшего к приколотому к стене рисунку, восхитившему когда-то всю Академию. Это была давняя ученическая работа еще четырнадцатилетнего Карла Брюллова, оставленная в кабинете президента как пример достижений в системе преподавания. Смелый, безукоризненный штрих превращал академического натурщика в легендарного, символического "Гения". Никому не было дела до того, что ученик, стиснув зубы, рисовал и перерисовывал и снова бессчетное число раз скрупулезно отделывал свою работу.
— Вы любуетесь брюлловским "Гением"? — спросил Оленин. — Да, этот юноша вряд ли подведет монаршее благоволение и нас, его воспитателей. И внешность завидная, и талант. Но дерзок, дерзок! Я жду его тоже сегодня. Вопрос идет о том, чтобы, уезжая за границу, окончившие не теряли академического надзора и вне пределов государства. Таково желание государя и повеление министра…
Толстой плохо слушал.
Вот еще работа Карла — в золотой уже раме: прекрасный юноша склонился над ручьем. Это Агафопод, добытый когда-то учеником Поляковым в торговых банях. Юноша Нарцисс увидел в ручье свое изображение и влюбился в него. Не он ли это сам — девятнадцатилетний автор?.. И Шебуев, строгий академист, создатель анатомического атласа, и не менее требовательный Егоров, и скульптор Мартос, и руководитель Брюллова профессор Иванов — все они наперебой восхищались и гордились автором "Нарцисса", утверждая, что картина — событие в жизни Академии.
Толстой знал, что фоном ей послужил Строгановский сад на Черной речке. Подолгу сидя на скамье, молодой художник, вероятно, наблюдал пронизанную солнцем зелень, ловил солнечные лучи, купающиеся в пруду, и переносился мыслями в напоенную светом Грецию.
Федор Петрович сам был глубоким почитателем греческого искусства. Он понимал мечты юноши, так удачно использовавшего даже лист, упавший с дерева и уносимый течением. Пятно подчеркивало зеркальность воды. А этот чудесный тепло-золотистый тон всей картины!..
— Возрожденная Эллада! — вырвалось у Толстого восторженно.