Читаем ПОВЕСТИ полностью

— Еремей! — сказал я однажды, когда мы шли с своим жидком в Стамбуле по улице конфетчиков, — я зайду к Мустафе и, быть может, не ворочусь до вечера. Возьми ты этот кусок леденцу (я поспешно взял глыбу леденцу с первого прилавка и подал ему), ступай домой и ешь: он называется по-здешнему «мир твоей глотке».

Бедный Еремей посмотрел на меня, как будто желая проникнуть цель моей отлучки, которая показалась ему очень подозрительною. Ясно читал я в его уродливой физиономии, как неприятно это его озадачило. Еще накануне, едучи в лодке Босфором, видели мы, как шайка исполнителей собственного правосудия хладнокровно вешала на ставнях дома турчанку и грека, ее любовника, потому что прелюбодеяние казнится в этой земле мудрого законодательства даже без дачи кадию[162] взятки за приговор. По известным приметам, Еремей считал себя вправе предполагать во мне пагубную страсть к похождениям и заключал в своем уме, что и для меня Далила[163] гораздо опаснее филистимлян. Когда жертвы любви задрягали на весу своими шелковыми шароварами, я видел по заботливым взглядам, которые он бросал на них и на меня из глубины каика, его отеческую решимость присматривать за мной плотнее прежнего. Теперь, как он набил полон рот «миром своей глотки» и потом вдруг перестал жевать его, изменясь в лице от горького чувства, я тотчас догадался, что мое намерение напомнило ему картину любовников, висящих на ставне.

— Александр Андреич! — начал он, высвобождая из вязкого леденца свои зубы, — матушка... изволили наказывать...

В этот миг толкнул его дюжий керваз, предшествовавший знатному турку, и когда мусульманин, закутанный в три шубы, наехал на нас со свитою скороходов и с целым арсеналом трубок, я воспользовался изумлением Еремея, ускользнул в сторону, вспрыгнул на одну из наемных верховых лошадей, стоявших у мечети, и пустился к лавке моего приятеля. Долго ли было соскочить с лошади, утащить Мустафу в заднюю комнату и велеть нубийцу отказать всем, кто меня ни спросит, — однако ж только я успел это сделать, Еремей прибежал, запыхавшись. По-итальянски он говорит, как Тасс[164].

— Не visto il signore? Не видали ли вы моего господина? — вскричал он, бросаясь в заднюю часть лавки, как кот на крысу.

— Йок! Нет! — сказал прехладнокровно турок, положил руку на сердце и, подступив ближе, предложил ему с важной учтивостью трубку, отнятую от собственных уст.

Жид также вбежал в лавку с туфлями в руке, сел у дверей, снял маленькую серую чалму и стал было отирать пот с своего высокого и узкого чела, но Еремей в эту минуту выскочил опять на улицу, сделав ему знак, чтоб он за ним следовал. Вид отчаяния и усталости, с которыми ветхозаконный ориенталист отряхнул свои шаровары и пустился догонять доброго Еремея, вынудил смех у самого Мустафы. Он положил трубку. Нубиец стал объяснять это происшествие по-своему, я вышел к ним из своего убежища, и мы хохотали от чистого сердца.

Пока Мустафа еще досмеивался и восстановлял трубку во рту, я, лежа на софе, осматривал с любопытством комнату, где недавно был спрятан. Занавес из толстой, но полинявшей парчи, который так же ненарушимо охраняет вас на Востоке, как железные затворы на Западе, отделял от передней лавки маленькую восьмиугольную комнату, величиной и убранством похожую на турецкие будуары, которые в иных европейских чертогах примыкают к комнате хозяйки. Нога тонула в богатых коврах, лежавших на полу. Софы покрыты были узорной и глянцевитой шелковой тканью и обложены разноцветными подушками. Неутомимая курильница посылала к черному резному потолку тонкие струи дыма, разливая в комнате благовоние, которое приятно щекотало нервы, но вместе отягчало веки и расслабляло все тело. По мере того, как глаз привыкал к тусклому свету, входившему сквозь окно в потолке, взору являлись богатые шали Востока, блестящие дивной роскошью цветов; ряд хрустальных кальянов в углу, слабо отражавших свет в граненых склянках с розовой водою, дорогие трубки, пистолеты с серебряной насечкою и богатая дамаскская сабля в красных ножнах. Все это придавало особенную прелесть этому темному жилищу.

Мустафа был немножко философ и умел наблюдать европейцев, приходивших в лавку. Уединенная и восточная роскошь этой комнаты была одною из приманок, подготовленных им для той страсти к живописному, которую замечал он в каждом путешественнике; а другою был его исполинский нубиец, который в белой чалме с золотыми запястьями и поножами, с голыми руками и ногами, всегда стоял у дверей лавки и зазывал прохожих не покупать духов и курений, а откушать шербету с его хозяином. Между тем, хозяин умел так обласкать и угостить всякого порядочного человека, что дело редко обходилось без покупки, которая вполне вознаграждала старого купца за его гостеприимство.

Перейти на страницу:

Похожие книги