Я расслышал, как лорд Стюартвилл сказал: «Отличный девиз! Не опускайте флаг». Видно было, что дворяне и знать не только не противятся выражению мятежных настроений низших слоев, но и от души поддерживают народное недовольство, направленное против их заклятого врага, чьи оскорбления были еще свежи в их памяти, и желают лишь удержать чернь от неразумных и неподобающих действий.
Тем временем гомон усиливался, а толпа прибывала. Казалось, самый воздух сгустился от криков, а народное нетерпение достигло предела. Люди то и дело бросали взгляды на ярко освещенный солнцем циферблат ратуши, стрелки которого приближались к двенадцати. Наконец над площадью разнесся глубокий раскатистый гул. Ему ответил мелодичный звон с колоколен собора и церкви Троицы. Не успел он стихнуть, как на дальних подступах к площади взметнулись флаги. Гулкий рокот, устрашая сердца, рвался сквозь возбужденную толпу, с каждым мигом нарастая, пока прямо под окнами не раздался многоголосый вопль, подхваченный сотнями глоток: «Едет! Едет!»
В коридоре послышался топот, дверь распахнулась, и в комнату влетели десятка два горожан, которые принялись отпихивать друг друга, стремясь занять лучшую позицию. Высунувшись наружу, я увидел, что все окна на широком фасаде гостиницы усеяны такими же любопытствующими.
Магистраты высыпали на ступени здания суда. Я выглядывал Эдварда Перси, но тот, вероятно, носу не казал из дому. Тем временем на дальнем краю людского моря непостижимым образом — на площади яблоку негде было упасть — разверзлась широкая колея. Вдали виднелись лошадиные гривы и фигуры форейторов. Горожане встретили их издевательским ропотом. В нем слышалась нешуточная злоба, толпа клубилась и раскачивалась из стороны в сторону, над головами грозно реяли два кроваво-алых штандарта. Казалось, все встали на цыпочки, чтобы разглядеть карету, медленно, но верно торившую путь к крыльцу. Лошади, пришпоренные форейторами, вскидывали головы и скалили морды. В большой открытой коляске сидели трое. Я впился в них взглядом, гадая, какие чувства их обуревают.
Первый, в белой шляпе и синем мундире с галуном, сидел, подавшись вперед и криками направляя форейторов. Он явно хотел подъехать ближе к зданию суда и обеспокоенно переглядывался с джентльменами на крыльце.
Джентльмены (магистраты) стояли с непокрытыми головами. Вперед, сверкая на солнце кудрями, выступил лорд Стюартвилл. В одной руке он держал шляпу, другой делал толпе знаки расступиться. Генерал Торнтон, тоже простоволосый, что-то взволнованно говорил своему адъютанту, показывая рукой в сторону казарм. Лорд Хартфорд стоял молча, выпрямив спину и не сводя пристального взгляда с коляски. Лорд Ричтон (несомненно, белая шляпа могла принадлежать только ему) никогда не отличался отчаянной храбростью, однако умел сохранить самообладание перед лицом явной угрозы. Меня позабавила его физиономия: он не хмурился, не улыбался, а в быстрых светлых глазах я не различил ни страха, ни гнева — одну лишь сосредоточенность. Казалось, лорд Ричтон полностью поглощен присвоенной себе обязанностью диктатора и распорядителя, то разговаривая взглядом с джентльменами на ступенях, то указывая форейторам, быстрее или медленнее им ехать.
Второй мужчина в коляске небрежно развалился на сиденье. Широкополая шляпа, надвинутая на лоб, скрывала его лицо. Пока коляска пробиралась сквозь толпу, он не обменялся ни с кем ни словом, ни взглядом. Лишь однажды пассажир подал признаки жизни: вытащив из жилетного кармана золотую табакерку и трижды прищелкнув по крышке, он извлек понюшку, после чего убрал табакерку и вновь застегнул сюртук.
Самой примечательной фигурой в коляске была дама — не кто иная, как герцогиня Заморна. Ее наряд отличался изысканной простотой: летнее платье-ротонда облегало фигуру, голову украшала строгая шляпка с широкой лентой: ни вуали, ни цветов, ни перьев. Куда девались ее волнистые кудри? Прическа с ровным пробором, мало кому идущая, очень красила герцогиню, делая лоб еще глаже, а нос прямее и тоньше, подчеркивая стройность и хрупкость фигуры, придавая взгляду нездешнюю глубину. Я не решился бы утверждать, что герцогиня напугана, опечалена или оскорблена, — великие мира сего редко обнаруживают свои чувства перед простыми смертными. Впрочем, лицо ее отличала крайняя бледность, лишь нежно розовели губы.
— Перси нам не указ! — бесновалась толпа. — Долой Нортенгерленда — в канаву мерзавца!
Алый стяг с проклятиями отцу взметнулся над головой дочери, отбросив на хрупкую фигурку зловещую тень.