— У этого Абидоса была дочка, маленькая еще, лет двенадцати-тринадцати от роду. Он так возгордился своими делишками, что вообразил — боги пойдут ему навстречу, если он отдаст на эти эксперименты свою дочь. Все остальное не приносило результата. Девчонку дни напролет насиловала и мучила прямо у него на глазах фараонова солдатня. Особенно терзали ее груди и промежность, и понятно, почему: там же гнездится жизнь. Папаша слышал каждый ее крик.
— Вот ведь распаскудный сукин сын! — не выдержал Чанк.
Сэм навострил уши: наконец-то Чанка покинула прежняя недоверчивость.
— Это точно, Чанк, тот еще ублюдок. Хуже его в египетских краях никого не было, можешь не сомневаться. Продал душу самому дьяволу, вот что! Кто его знает, каким он был до того, — хотя я бы предположил, что он всегда был порядочной скотиной, но зло способно преобразить человека. И этот Абидос был уже на полпути к преображению.
Но тут такое дело: у самого фараона тоже была дочь. И при всей своей кровожадности он не мог одобрить, когда папаша проливает родную кровь. Это показалось ему несколько чересчур мерзким. К тому же Абидос ничего не мог добиться. Вот фараон и приказал приковать его цепями к стене и несколько дней обходиться с ним так же, как раньше обходились с его дочкой. Потом к его ногам швырнули голову несчастной. То, что произошло дальше, было наитием свыше, не иначе.
Отца заставили пить кровь и пожирать плоть собственной дочери. А когда он доел и допил, ему проткнули сердце.
Ясное дело, он издох — но не до конца. Потому что давно уже стал равнодушен к любой людской боли, к горю и к страданию, он ведь проклял себя во веки вечные, поэтому в нем не осталось ничего человеческого и после смерти. Встал он и зашагал по грязи и по пескам. Внутри у него не было ничего, кроме неутолимого желания заражать всякого, к кому он прикоснется, тем самым злом, которое он воплощал. Так фараон обрел секрет вечной жизни.
На горизонте появилось облако пыли.
— Фургон? — предположил Док.
— Скорее, всадники, — возразил Сэм. — Эта пыль — добрая весть. Давно пора!
Он думал о собственной дочери, о жене, о далеком Луисвилле. Он стыдился своей собственной измены: она, ясное дело, в подметки не годилась тому, что натворил Абидос, но от этого не переставала быть изменой. Угораздило же его заделаться правительственным агентом на индейских землях!
— Его называли Ка, — продолжил Док. — По-египетски это обозначает то ли жизненную силу, то ли душу, во всяком случае что-то в этом роде. По этой части Бей почему-то темнил. Но, думаю, Ка не просто так восстал из мертвых. Он увлек за собой целую армию мертвецов, исполнившую завет фараона.
Лошади заржали. Сэм покрутил головой, но не увидел ничего, кроме приземистых глинобитных домишек и четырехугольного двора, на котором за два истекших дня многие приняли свою вторую смерть. Все вокруг дышало жаром, было окутано пылью, и только синие горы вдали манили прохладой и чистотой.
— И все-таки не пойму я, Док, — подал голос Чанк. — Египет этот невесть где, так ведь? Даже если твой Бей говорил святую правду, как они сюда-то добрались? Прямо сюда, в резервацию апачей? Усек, о чем я?
Док пожал плечами и опять хлебнул виски.
— Куда только не доберется зло за многие столетия, Чанк! Расстояние ему нипочем.
События подтвердили его правоту. Сэм тоже оказался прав.
К ним действительно приближалась кавалерия, только бывшая: шесть десятков всадников, в чьи ряды после короткой стычки затесались апачи. Солдаты и апачи Белых гор, все до одного пешие и мертвы-мертвешеньки.
А вот Чанк ошибся: патронов оказалось в обрез.
Горилла в моей комнате
В моей комнате — горилла. Одно лишь то, что она любит питаться нежными бамбуковыми побегами, фруктами и листьями, не значит, что её можно игнорировать. Она весит в пять раз больше меня. Её локоть размером с моё бедро. Её запястье размером с мою шею. Её глаза моргают на меня, а когда она их отводит, я замечаю там свечение.
Не знаю точно, как горилла попала в мою комнату, но чувствую, что она намерена остаться. Она оценивает меня, как и я оцениваю её, и я далеко не пустяк в её мире, как и она не пустяк для меня или моей комнаты, хотя она разрешает мне передвигаться, как и я ей.
В моей комнате — горилла. Какое-то время мы сторонимся друг друга, а затем осваиваемся и уживаемся.
Я вспоминаю свою первую кошку, шести недель от роду, чьё ухо было толщиной с мой ноготь и чью голову я мог бы раздавить, крепко сжав руку, но вместо этого баюкал её у груди.
В моей комнате — горилла. Не знаю, как она сюда попала. Она очень большая, а я совсем маленький.
Когда приходит ночь, я выключаю свет.
Рита — моя любимая официантка/барменша в ныне упокоившемся «Эгейском Ресторане» на Коламбус-авеню в Нью-Йорке. Через меня она пристрастилась к чтению. Как-то вечером Рита спросила, не напишу ли я специально для неё рассказ. Так я и сделал.