– А ведь я никак не мог поверить в ваше ветвящееся время, — задумчиво проговорил председатель. — Как это так: мышь вчера убили, а она сегодня жива-здоровехонька? Не укладывалось такое в моем крестьянском сознании.
– Теперь улеглось? — ехидно спросил Раф.
Председатель не заметил ехидства или не захотел замечать.
– Теперь улеглось. Не в моем прошлом вы побывали. Са-авсем в чужом. Вон у вас Макарыча только ранило, хотя и серьезно, а наш Макарыч еще до этого боя убит был. И Стас в вашем прошлом с отрядом ушел. Значит, жив остался, не казнили его… — Помолчал, подумал, сказал убежденно: — Хорошее у вас прошлое, что и говорить.
Так и сказал: «у вас». Он так же, как и студенты, не считал это своим прошлым, своим и старковским. Но раз и навсегда отдал его самим ребятам: вы воевали, вы все переживали, вам вспоминать. Он уже не смотрел на них как на сосунков неумелых, которые жизни не знают, пороха не нюхали. Они были равны ему, равны далекому Рытову, о котором председатель не слыхал с конца войны, равны Старкову, кого партизаны избрали комиссаром отряда прикрытия, несмотря на его тоже несерьезный возраст. И у председателя и у студентов сейчас было прошлое, которым стоило гордиться. И он гордился им, как гордился самими ребятами, хорошими ребятами, смелыми и надежными — так он считал.
А Старков молчал. Он узнал все, что хотел узнать.
– Скажите, профессор, — спросил его Димка. — Почему вы так настаивали именно на сорок втором, на этих местах, на вашем отряде? Ностальгия по былому?
Старков усмехнулся: красиво говорит парень. Может, и вправду ностальгия? Пожалуй, что так. Но не только она. Надо ли скрывать дальше?
Он встал, подошел к шкафу, стащил с него свой чемодан, старый кожаный чемоданчик, щелкнул замками, порылся, выбросил на стол толстую тетрадь, по сути даже не одну, несколько, переплетенных в общий клеенчатый переплет. На переплете синими чернилами значилось: «1941—1944».
– Что это? — спросил Олег.
– Посмотри сам.
Олег протянул было руку, но Димка опередил его. Он сейчас вспомнил полутемную землянку, вспомнил бородатого комиссара, что-то сосредоточенно пишущего при свете коптилки. Схватил тетрадь, быстро перелистал ее, нашел то, что искал, поднял голову:
– Можно прочесть?
Старков кивнул.
– Давай вслух, — нетерпеливо сказал Раф.
Димка начал запинаясь: почерк неважный, да и карандаш истерся с тех пор, некоторых слов вообще не разберешь.
– «Нас осталось двадцать девять, — читал Димка. — Подождем день—другой и тоже тронемся. В деревне пока тихо. Стас молчит, никого не присылает. Выставил дозоры, следим за дорогой. Сегодня дозор Торопова привел троих. Говорят: из отряда Лескова. Парни молодые, из бывших окруженцев. Принесли весть: отряд Лескова разбит наголову, только они трое и спаслись…»
Димка оторопело посмотрел на Старкова. Тот сидел с закрытыми глазами, улыбался воспоминаниям.
– Как же так? — Димка почему-то осип, говорил хрипло, будто простыл днем: — Выходит, это мы были? Выходит, вы все заранее знали?
Старков встал, подошел к Димке, отобрал дневник, снова сунул в чемодан.
– Ничего я толком не знал. Разве догадывался… — Сел за стол, подмигнул Димке: — Давайте ужинать. Самое время.
Бал
I
На Кутузовском проспекте, у Окружной железной дороги, между двумя домами-гигантами есть скромный маленький сквер-цветник, один из самых тихих в Москве. Здесь собираются обычно по вечерам жильцы соседних домов, а днем сквер почти безлюден – редкие мамы с детскими колясками да еще более редкие прохожие, присевшие отдохнуть на одной из пустых белых скамеек. Присел и я, соблазненный тишиной и безлюдностью. Куда спешить одинокому человеку, когда он не пышет здоровьем и живет на военную пенсию, не обремененный заботами о потомстве, которого нет.
Рядом на скамейке сидела женщина, даже не взглянувшая на меня, когда я присел в сторонке, – нестарая, даже моложавая, с хозяйственной сумкой, стоявшей рядом, и пестрым зонтиком, кончиком которого она задумчиво и небрежно что-то чертила на песке под ногами. Только-только прошел мелкий дождь, и штрихи на сыром песке ложились глубоко и резко, отлично видные с моего места.
«Мираж», – прочел я, потом появился вопросительный знак, и зонтик крест-накрест зачеркнул это слово, а дамский сапожок на молнии, как показалось, даже с какой-то яростью утрамбовал песок, стирая написанное. Еще минута – и зонтик, словно не доверяя себе, начал новую экзерсицию. «Сон», – начертил он и остановился. И снова возник вопросительный знак, и опять сапожок затоптал буквы, а рука, державшая зонтик, замерла, не зная или не решаясь написать что-либо другое, более точное и верное, о чем настойчиво взывала мысль. На меня женщина по-прежнему не обращала внимания, я видел ее только в профиль – каштановую прядку на лбу, выбившуюся из-под цветастой косынки, упрямо сжатые губы и жесткий волевой подбородок.