Остановясь подле лавки, где жгли кафэ, мололи его в прах и сыпали, как муку, в закромы вроде яслей, я велел отвесить себе
И вот посреди бывшего гарема с резным потолком и стенами, с решетчатыми окнами раскинулся я на ковре спокойствия, как
«Хм, – сказал я сам себе, – что это? Былое это или просто сочинение какого-нибудь русского повествователя, попавшего в плен к туркам со всем вьюком повестей и романов?»
В продолжение кампании денщик мой часто покушался употребить эту тетрадь без заглавия точно так же, как
– Да что им сделается? – повторял он мне всегда с сердцем. – Во что ж я заверну?
– Вот тебе на обертки, – говорил я, бросая ему десть бумаги.
За белую чистую бумагу денщик мой ужасно как был зол на сверток синей бумаги и при укладке вещей во вьюченные чемоданы с презрением всегда выкидывал его и нехотя укладывал снова.
«Бедная повесть неизвестного сочинителя! – думал я, возвратясь в Россию. – Отстоит ли тебя судьба от употреблений на обертки, когда ты будешь напечатана?»
«…колени, и другой старался напроказить, чтобы стать на колени подле товарища; в классе и за столом рядом, сочинять стихи: Ура! вакация пришла! – Вместе…»
Мемнон познакомил меня с отцом, с матерью, и со всею своею роднёю. Когда я увидел в первый раз его двоюродную сестру Елену – прощай, восторженная любовь к наукам! Напрасно повторяли мне, что «науки юношу питают, отраду в старости дают». При Елене я стыдился названия ученика и думал только о военном мундире: какое наслаждение явиться перед ней в колете, гремя саблей и шпорами! Но едва возвращался домой – поэзия обуревала душу, стихи лились потоками… Черные, огненные глаза, темно-русые локоны, коралловые уста, ланиты, перси и зависть к тому праху, который попирает она, и ревность к тому корсету, который так крепко сжимает ее… и
Соловей не воспевал на столько голосов своей любимицы розы. В то время слово
Когда Елена узнала от Мемнона, что и я поэт, – «напишите на меня сатиру», – сказала она мне, подавая перо и розовый листок бумаги. Я зарделся зарей, присел, задумался и написал:
Елена прочитала и взглянула на меня так нежно, так упоительно, что от полноты блаженства сердце как будто всплыло во мне, стеснило, заняло дыхание, и я стоял подле Елены как беспамятный, не слышал, что она говорила мне, не видел, как она отошла от меня.
Эта минута совершенно помутила во мне все чувства; я ходил, как потерянный, с каким-то убеждением, что Елена любит меня. Я сторожил ее взоры, прислушивался к задумчивости – Елена вздыхала!.. Мне хотелось сказать ей: я вас люблю! Только и думал я, каким бы образом сказать ей эти три слова, но никак не придумал: то неловко, то нельзя, то некстати. Часто я давал себе клятву: «Сегодня ни слова не скажу Елене, кроме „я вас люблю, Елена!“» – и всегда изменял клятве досадным вопросом: «Как ваше здоровье?» Начинала ли она говорить со мною – я торопился отвечать: кровь бросалась в лицо, язык немел. Молчала ли Елена – я не смел прервать ее молчания: может быть, она думает в это время обо мне!