Гринак с искаженным от боли лицом сидел на каменистой россыпи, точно на привале, и широко раскрытыми от ужаса глазами смотрел на правую ногу, где не было ступни, как и не было горного ботинка, и где клочьями болтался маскхалат, обнажая что–то непонятное, белое, откуда фонтаном била кровь. Рана была в живот, и, видимо понимая, что все усилия напрасны, он беспомощный сидел и держал разорванный индивидуальный пакет в руках, скрипя зубами, страшно, криво улыбался и матерился.
— Перехитрила, гады…
— Молчи! — чуть не плача, закричал Манько, вырвал у него пакет и все крутил его, торопясь, никак не мог отделить край ленты бинта. Потом, размотав, стал лихорадочно перевязывать товарища, но бинты моментально набухали и Гринак, слабеющий на глазах от потери крови, еще будучи в сознании, быстро заговорил:
— Оставь, Гена… Оставь я тебе говорю. У меня в Союзе… ты знаешь… мама и она, я говорю. Адрес в кармане, тут родителям, если встретишь расскажи… что не так все было! Не так! Понял?.. Или лучше ничего не говори… Гена, брат, не хочу… — он яростно скрипя зубами от нестерпимой боли, — не хочу, чтобы о нас забыли… Боюсь! Понимаешь? Боюсь… если забудут, тогда все напрасно… Напрасно жили, напрасно воевали и умирали. Понимаешь?
— Да, — Манько заплакал в бессилии.
На помощь прибежали ребята.
— Гена, помнишь Киев? — стонал Гринак. — Софийский собор?
«Но почему в последние минуты жизни он вспомнил о Киеве? Видимо, у него что–то связано с этими местами? Или нет? Вероятно история, памятник? Нет, память человечья, возвращение к памяти. Как же иначе? Без нее нельзя жить живым, — размышлял Манько, захлестнутый слезной жалостью к Гринаку, ко всем погибшим, болезненно воспроизводя сохраненное в памяти то печальное, трагическое, что последовало потом неоднократно по ночам, в минуты одиночества, в минуты душевного кризиса. — Возвращение домой, к жизни, любви, к истории и памяти. Что это? Цепь одной зависимости, закономерности? Да, пожалуй, все вместе взятое, но чего–то не хватает в этой цепи. Чего? А может все началось значительно раньше, когда мы с тоской уезжали из колхоза, где провели весь сентябрь?» — подумал Манько с таким щемящим и одновременно счастливым чувством мгновенного перелета в мир детства и юности, что с невыразимо сильным волнением явственно услышал звуки магнитофона и увидел у полыхающего ослепительно яркого костра танцующих.
Они жили на отшибе в тесном ветхом домишке, спали вповалку по восемь человек и по пять часов в сутки на нарах, постелив прелые тюфяки, ели макароны, которые готовили сами и от этого они казались вкуснейшими, на поле работали до седьмого пота, а вечером — и откуда бралась энергия? — танцевали, пели под гитару и были счастливы.
И Манько, на какой–то миг испытав то, что было в юности, с тоской подумал, что тогда они славно сдружились, сплотились, выполняя общее дело, несмотря на трудности: Но ради чего? Не ради ли людей?
«Серега! А он молодец, не раскис, как я, спецотряд организовал. Интересно, что они успели сделать?» — неожиданный вопрос, а за ним возникал другой: «Почему я еще не с ними? Как я могу раздумывать? А у Димоса свиное рыло, жирное, довольное… Но не зря же давали мы клятву перед погибшими?» — И как будто сорвалась пелена сомнений, раздумий, и мысли ясные, выверенные жизнью, не натыкаясь, полетели, понеслись, помчались. — Там мы очищали землю от грязи. А здесь своя грязь! Надо же ее чистить! А как же иначе? Не нужно увещеваний, не нужно экспроприации свиных босов и раздачи отнятого у них нуждающимся, ничего не нужно. Нужно просто уничтожить нечисть, как уничтожали мины там, и тогда остальным нечего будет опасаться. Ведь я же сапер. Именно я, а не кто–то, должен заниматься этим, обнаруживать замедленную, затаенную смерть и уничтожить. А если не хватит сил самому, то ведь есть друзья, есть Серега. И я с ними. А иначе — я окажусь за «бортом», и тогда меня будут разминировать. А лежать сейчас нельзя, нажали «сверху», нажмем и «снизу». Спецотряд — это идея, только — действие. Надо жить заботами всех честных людей, — и словно наткнулся, замер, поймав стремительно ускользающую мысль: — Так вон оно что. Значит, возвращение — всего лишь затянувшийся момент, поворот на путь к людям. Ты возвращаешься к ним, чтобы не скупясь, жертвуя всем, чем дорожишь, — временем, энергией, здоровьем, нервами, силами, жизнью, наконец, оказать им помощь».
И также, как в самолете, очнувшись от неожиданного, приглушенного равномерным гулом моторов требовательного голоса миленькой стюардессы, Манько увидел ее, так и сейчас слегка разомкнув веки, увидел склонившегося над ним Сергея и, смущенно улыбнувшись, пальцами напряженной ладони проведя по глазам, вставая, сказал твердо:
— Все в норме, Серега!
Средства борьбы со злом оказываются иногда хуже, чем само зло.