Читаем Повести и рассказы полностью

— Выручай, голубчик! — чуть не плача крикнул ему доктор. — Сам не знаю, где я: в окрестностях болгарской столицы или в дикой Дагомее?

По приказанию стражника крестьяне развязали доктору руки, и тот, обессиленный, повалился на землю.

— Чего вы к господину доктору привязались? — строго спросил стражник.

— Он мой хлеб спалил! — воскликнул владелец поля.

— Я нечаянно, братец! — И доктор, уже на чистом болгарском языке, объяснил стражнику, как произошло несчастье. — Втолкуй ему, — продолжал он, указывая на пострадавшего, — что я согласен заплатить за сгоревшие копны. Пусть назначит цену. Я уплачу втрое. Сколько ему левов?

— На кой мне твои левы! — крикнул безутешный Стоян. — Ты мне мой хлеб подай. Я добро свое видеть желаю, ради которого спину гнул, потом и кровью обливался. Нешто господь бог для того мне урожаю послал, от суши и града нас уберег, для того я сеял и жал, чтоб теперь, когда только б радоваться благодати господней, твоя милость весь мой урожай огнем спалила?

И Стоян, сквозь слезы, поглядел на догорающие снопы.

В конце концов стражник заставил его взять предложенное доктором щедрое вознаграждение. Сунув деньги за пазуху, крестьянин долго еще ворчал, охал и ахал.

— Это идиот какой-то. Получил вдвое против того, что имел, и скулит! — заметил доктор, удаляясь со стражником.

— Уж вы простите их, господин! — с улыбкой ответил стражник. — Простой народ, неученый. Хотят полюбоваться на труды свои, снопы на гумно отвезти, обмолотить их, да заодно ребятишек на молотилке покатать; потом отвезти хлеб в город на базар и продать его там, как полагается; потом выпить в корчме, похвалиться друг перед другом, у кого как земля уродила, да сколько кто за хлеб выручил… Вот в чем самый вкус денег для них. А тут что получилось? Приходит крестьянин на поле свое, видит — пепел один, — добродушно объяснил умный стражник, сам бывший земледельцем и хорошо знавший психологию болгарского крестьянина.

София, 1903

Перевод Б. Диденко

<p><strong>У ИВАНА ГЫРБЫ</strong></p>Воспоминание

Вот что рассказывал мне престарелый, не по годам разговорчивый и смешливый учитель-пенсионер Г., скончавшийся в позапрошлом году в своем родном Сопоте.

Все его звали «Иван Гырба». Прозвище это досталось ему по праву: он был горбатый, можно сказать, от рождения. Хотя это не совсем точно: он был не горбат, а сгорблен, словно переломлен в пояснице. От ступней до пояса тело его, прикрытое штанами с порядочной мотней, держалось прямо, а в поясе вдруг сгибалось и принимало горизонтальное положение, нависая над землей. Фигура его имела сходство с буквой Г, которой начиналось его прозвище; при ходьбе он опирался руками на два костыля, с помощью которых поддерживал верхнюю, висячую половину тела, утратившего равновесие. У этого, судя по внешнему виду, несчастного человека, столь жестоко обиженного природой, как ни странно, были жена и дети, а к тому же, — что еще более удивительно! — жена его была молода и пригожа.

Всех огольцов у Ивана Гырбы было около тридцати пяти. Что вы так таращите глаза? Я хочу сказать: всех учеников. Однако шесть десятков лет тому назад это слово еще не было в ходу у нас в Сопоте.

Стало быть, Иван Гырба там учительствовал.

Среди этих огольцов был и я.

Учебное заведение Ивана Гырбы тогда не называлось ни училищем (слово это также было неведомо), ни школой, как именовались подобные заведения в иных местах.

Вместо этого говорилось: «У Гырбы». «Иду к Гырбе». «Учился у Гырбы». «Прошел у Гырбы псалтырь».

А церковнославянские буквы назывались «гырбовскими»!

Пройти у Гырбы псалтырь было все едино, что кончить седьмой класс классической гимназии; пройти месяцеслов (святцы) — все равно что кончить университет. Месяцеслов был завершением, омегой, венцом науки; им исчерпывался кладезь человеческой премудрости.

Школа размещалась в доме Ивана Гырбы, в той самой комнате, где он занимался своим портняжным ремеслом. Помещение было темноватое, с двумя оконцами, выходившими во двор; свет проникал в них сквозь бумагу, заменявшую стекла, и сквозь дырки в бумаге, безмилостно изрешеченной нашими пальцами; потолок был низкий, посредине провисший, задымленный, засиженный мухами двух столетий, испещренный чертами и цифрами, поскольку он еще служил для хозяина и книгой для записей. Вдоль стен стояли недвижные шкафы, набитые домоткаными одеялами, овечьими и козьими подстилками, — по ночам комната служила семейной спальней, — а на шкафах громоздились груды высушенных козьих шкур, сломанное мотовило, безмен, глиняные миски, свитки печатных икон, куски домотканой шерстяной материи и прочая утварь; все эти трофеи были покрыты слоем вековой пыли, а с краешку сидела, мурлыкая, большая кошка.

Перейти на страницу:

Похожие книги