«Если бы ты изобразил себя с одним ухом, — заметила Пия, — ты был бы копией «Автопортрета с перевязанным ухом» Ван Гога, завсегдатая «Ночного кафе в Арле». Мы вспоминали и Барабора в мастерской на Оборе. Там, в бывшей пивной, над полками, где когда-то стояли в ряд бутылки, Барабор приколотил железную табличку «Пейте пиво Брагадиру», а на обратной стороне мелом начертал девиз другого художника: «Твори, как Бог. Властвуй, как король. Трудись, как раб».
Лето, когда я писал автопортрет, было жарким. Я заканчивал курсовую работу. В общежитии можно было подохнуть от жары, и я на несколько дней переехал в мастерскую Барабора. Спал я на раскладушке. В бывшей пивной сохранился глубокий погреб, в нем было прохладно. Старая корчма, окруженная древними липами, стояла в просторном дворе. Он был завален каменными плитами, которые Барабор привез из карьера и свалил под навесом возле двойных дверей, ведущих в погреб. Вечерами здесь собирались люди со всего квартала и устраивались прямо на плитах. По мере надобности Барабор спускал плиты в погреб по двум отполированным бревнам, положенным на ступени. Раньше по ним скатывали винные бочки.
Работать в погребе можно было только при электрическом свете, и Барабору приходилось ввинчивать двухсотсвечовые лампы. Трухлявые полы погреба готовы были провалиться под тяжестью каменных глыб. По-видимому, здесь и родилась его теория «погребения»: дескать, настоящее изваяние должно отлежаться в земле, там его истинное место.
Барабор тесал внизу, в погребе, я же писал наверху, при дневном свете. Мы уже двое суток не вылезали из мастерской. Пия приносила нам еду и возвращалась в общежитие. На третий день в эту страшную жару мы доели остатки свинины с чесноком, и нас вывернуло наизнанку. Барабор смотался в ближайший буфет, притащил два литра холодного вина, и мы его выпили чуть ли не залпом. Затем он спустился в погреб, и я услышал тяжелые удары по камню. Я торопился закончить свое последнее полотно: «Пейзаж с насосной башней». Утром, взглянув на картину, Барабор сказал: «С таким же успехом можно назвать ее «Огород с огурцами». И мне пришлось это проглотить. Барабор вскоре поднялся по ступенькам, чертыхаясь себе под нос. Что-то там у него застопорило. Люк был обычно открыт, через него мы переговаривались. С верхней ступеньки лестницы он раздраженно облаял весь Ренессанс «с его проклятой анатомией».
Я писал, сидя к нему спиной, но когда кинул взгляд через плечо, то увидел, что он по пояс возвышается над полом и весь покрыт белой каменной пылью.
— Микеланджело не трожь, — сказал я с угрозой, словно оскорбили моего лучшего друга.
— Этого пигмея, — рванулся он ко мне, с грохотом захлопнув люк, — этого карлика, который добавлял недостающие ему килограммы своим творениям?
— Ты груб, — сказал я спокойно, мстя за «огород с огурцами». — Должен отметить, что вино плохо влияет на твои мозги.
Не помню, как попал к нему сапожный нож, которым он обычно подчищал гипс. Он опрокинул меня на пол и придавил коленом.
— Сейчас я тебе покажу анатомию, — шипел он, сдавливая мне горло и занося надо мной нож. — Я изображу тебе рот как у акулы… у барана… у кашалота… А тебя сотворю заново. — И кончиком ножа он рассек мне лицо от угла рта до уха.
Мы орали как бешеные, в дверь кто-то стучал кулаком. Барабор пришел в себя. Он распахнул окно и крикнул:
— Мы играем пьесу, нечего глаза пялить. Не мешайте репетировать!
Всю ночь я метался в бреду на своей раскладушке. Барабор менял мне повязки, бегал в аптеку и заставлял меня глотать сульфамиды. Очнулся я на другой день разбитый. Барабор исчез, оставив мне записку, пригвожденную к двери сапожным ножом: «Спи спокойно, осел, я вернусь к обеду, надеюсь, ты не успеешь околеть!» Я посмотрел на себя в зеркало — выглядел я так, что краше в гроб кладут. Самый раз писать автопортрет. Я разорвал «огород с огурцами» и занялся делом. За три часа я его написал. Думаю, что автопортрет был единственным стоящим моим произведением. Барабор вернулся незадолго до прихода Пии, которая являлась обычно в два часа. Он посмотрел на то, что я сотворил в его отсутствие, коротко подытожил: