Но страна подобные смягчающие «разъяснения», несмотря на их очевидную логичность, приняла за лицемерие и была охвачена таким давно назревшим и справедливым чувством недоверия, антипатии и протеста, что с особенной надеждой приветствовала в литературе прежде всего протест, раскольничество и идейный бунт против всего, что исходило от правителей и «разъяснителей».
Кроме могучего толстовского таланта, гордого даже в смирении и сопротивляющегося даже в «непротивлении» своем, она избрала еще второго любимца, тоже идейного бунтовщика и раскольника, появившегося, подобно Пугачеву, где-то за Волгой: его голос давно раздавался в столичной литературе, но сам он, как бы возглавляя «движение низов», был еще незримым в столице, хотя и предшествовала ему большая и шумная слава: то был Горький.
В самый день «отлучения» Толстого, вследствие случайного совпадения фактов, внезапно впервые появился в Петербурге и он.
Эти два совпавшие события — «отлучение» Толстого и первое личное появление Горького в столице — вдвойне волновали учащуюся молодежь, интеллигенцию и журнальную литературу, в которой еще сияло тогда созвездие старых ее корифеев.
К этому, как нарочно, прибавились еще первые гастроли в Петербурге Художественного театра с пьесами Чехова и Горького: приехали главные персонажи труппы с Немировичем-Данченко и Станиславским во главе.
Об отлучении Толстого все они узнали лишь по приезде в северную столицу.
Эти и многие другие известные и знаменитые деятели встретились в день «отлучения» на собрании «Союза писателей», посвященном Льву Толстому.
Златовратский
Зимой 1897 года мне случайно пришлось встретиться в Москве с одним почти пожилым студентом типа «вечных», еще существовавших в тогдашней России. Это был хохол-украинофил с длинными, свешенными вниз усами, горбоносый, с гайдамацкого типа физиономией, с лысеющим лбом и умышленно отпущенным чубом на макушке. Товарищи звали его «Гетманом», и он, по-видимому, давно привык к этому прозвищу: действительно напоминал портрет Богдана Хмельницкого и прозвище свое носил с удовольствием.
Встретившись на студенческой пирушке, он стал меня расспрашивать об Украине, откуда я только что приехал. Выслушав вынесенные мною впечатления, стал говорить о своей ненависти к цивилизации, к четырем русским факультетам, им оконченным, о нежелании быть ничем, кроме «вечного студента», а для Украины пожелал, чтобы ее города с русским влиянием были уничтожены, а вместо них были бы опять степи и гайдамаки.
Его речи напоминали только что напечатанный рассказ Златовратского «Гетман»
[16]. Там выводился студент, похожий на моего собеседника.— Позвольте, Гетман! Да вы все это из рассказа Златовратского наизусть читаете, или, быть может, это он вас описал?
— Да, — спокойно подтвердил вечный студент, — в рассказе «Гетман» описан я: я знаком с Златовратским и часто бываю у него. Могу и вас познакомить, если захотите.
Я уехал, не воспользовавшись возможностью познакомиться с большим писателем, а рассказ «Гетман» оказался последним произведением Златовратского, появившимся в периодической печати.
В конце восьмидесятых годов, в эпоху народничества, как крупнейший писатель-народник, Златовратский был «модным» писателем, любимцем молодежи. Его «Золотые сердца» печатались в «Отечественных записках». Позднее его произведения появлялись на первом плане «Русской мысли» и «Русского богатства». Имя его тогда гремело не меньше, чем впоследствии имена Короленко, Чехова, Горького.
На публичных литературных вечерах в Москве или Петербурге одно только появление его на эстраде встречалось громом аплодисментов; тысячи людей привлекало на эти вечера имя Златовратского.
Время шло. Златовратский писал не хуже, но все реже.
Для революционно настроенной интеллигенции, в особенности для молодежи, к концу девятидесятых годов наступило неизбежное разочарование в «народе», под которым подразумевалось крестьянство, а следовательно, и в народничестве.
Звезда Златовратского к этому времени тускнела: ведь он когда-то превознесен был за идеализацию многомиллионных масс, так долго остававшихся неведомыми тонкому слою интеллигенции, а он, этот тонкий слой, в свою очередь никогда не был понятен или хотя бы ощутим там, в низах, так долго остававшихся таинственными. Новому поколению нужно было, чтобы кто-нибудь осветил мир пролетариата, и не только осветил, но возжег перед ним лампаду новых надежд на обновление устарелого государственного строя им, пролетариатом, согласно идеям марксизма.
Надвигалась новая полоса увлечений и верований вечно мятущейся интеллигенции. Народничество все более уходило в прошлое, а на освещенную арену литературы вылетели новые птицы, зазвучали новые песни. Умолк в литературе знаменитый старый народник, так долго и, казалось, незыблемо утверждавший «устои».
В 1903 году уже в качестве писателя я поселился в Москве недалеко от Пушкинского бульвара — в студенческом районе, в «Гиршах».
По странной случайности в одном подъезде со мной, выше этажом, жил Златовратский.