С этими мыслями я пришел на другой день в назначенное время на квартиру артистки. Это была крохотная квартирка из трех маленьких комнат с входом со двора; прежде я не видал столичную артистку, привыкшую к комфорту, в такой мизерной обстановке; должно быть, денежные дела ее были неблестящие.
Горький с интересом расспрашивал меня о литературе и литераторах, о старых «знаньевцах», о Куприне, об Андрееве.
Я должен был нарисовать печальную картину всеобщего разброда, упадка, отчаяния, мрачного разгула, пьянства, расхлябанности одних и торжества того «благочестивого» литературного лагеря, который так любил наши «похороны». Горький внимательно слушал, покручивал ус и ухмылялся.
— А что касается меня, — хоронить еще рано! Я действительно собирался помирать, но ничего не вышло. Одно время совсем было собрался… Врачи предупреждали, чтобы я, значит, того… приготовился… чтобы на всякий случай привел свои дела в порядок. Лежу это я… кровь горлом… весь асфальтовый пол на балконе залил… Вдруг на лестнице поднимается ко мне этот самый бывший земский врач эмигрант Манухин — слышали о нем? — рассказывает о своем изобретении: «Все равно вам помирать-то: давайте я на вас мое новое средство попробую. Двух обезьян уже вылечил. Может быть, вас вылечу».
— Ну, что это? Разве можно так! — со смехом запротестовала артистка.
— А что? — с юмористическим видом обернулся к ней рассказчик. — Ведь действительно вылечил: я сам видел фотографию с моих легких до сеансов с этими самыми рентгеновскими лучами и после. До сеансов — каверны там и прочее, а после совершенно чистые легкие. Он, этот Манухин, с догадкой человек. А теперь совсем — «не хочу я помирать!» Вот приеду в Москву, открою журнал и возьмусь за перо, тогда узнают, что я не только жив, но и здоров, пожалуй! Нет, я не умру, — повторил он.
Страна вступила в преддверие новой эпохи.
Наступил исторический момент, когда в массах скопился горючий материал и ждал только искры, чтобы загореться. Масса хотела иметь «своих» писателей и этими писателями признала прежде всего Горького и удачно собранных им его сподвижников.
Действительно, что-то «от земли» было в их угловатых, насыщенных тяжестью чувства стихах и прозе, в массивном, гулком языке и даже в их «лирике», в которой сквозь увертюру «личных» настроений помимо их сознания как бы слышался доносившийся из глубины могучий голос, подобный стону скованного великана.
Крупнейшим представителем этого яркого течения в русской литературе был сам Горький, отличавшийся от своих соратников тем, что был первым большим
Он был редчайшим самородком в том смысле, что задолго до своего выступления в литературе открыл и совершил путь к сердцу народа среди кошмаров «страшной жизни», при встречах с чудовищами безотрадной жизненной правды. Как новый Рахметов Чернышевского, он с лямкой крючника за спиной шел по глухим деревням, речным и приморским пристаням, всюду встречал «горе сел, дорог и деревень».
И он-таки добыл волшебный цветок человеческого счастья, которое искал для людей, как «Иванов цвет» папоротника, как не дававшийся никому заколдованный клад — и этим кладом оказалась пробудившаяся сила рабочих масс, потребовавшая для всех трудящихся свободы, радости и счастья.
Он явился не только как поэт революции, звавший других на борьбу, но и сам был по натуре своей бойцом. От слов и песен переходил к немедленному действию, подтверждая искренность своих призывов.
Нужно было иметь богатырские силы, чтобы пережить ту фантастически красивую, полную борьбы жизнь, какую пережил Горький.
Эта эпическая, почти легендарная и вместе глубоко народная фигура писателя-борца не всю себя уместила в литературном творчестве, которое было для такого человека, как Горький, оружием в борьбе и песней в трудном пути, сделанном им от бурлацкой лямки к мировому имени выдающегося писателя и политического деятеля. Именно вследствие действенной, активной энергии и большого организаторского ума в соединении с талантом художника он не мог остаться, как многие, «только писателем»: значительная часть дарованных ему от природы сил ушла в самую жизнь, в «гущу жизни», в которую кинулся он, отдавая ей всего себя с юности и до последнего вздоха.
мог сказать он в конце своего пути словами из «Песни о Соколе».
Путь его всегда был путем неустанной борьбы, кипучей энергии и вечной погони за той символической, сказочной феей, которая грезилась поэту еще в ранней легенде «о юноше Марко», как олицетворение мечты о великом будущем, в противовес ненавистному для него старому миру…
Лев Толстой
Мне вспоминается яркий, солнечный апрель в Крыму, каменистый берег моря в Олеизе, вечный, неугомонный гул прибоя, а на берегу деревянная дача «Нюра» — вычурной архитектуры, вся белая, веселая, кокетливая.
Темно-синей пеленой колыхалось могучее море, освещенное весенним радостным солнцем, кое-где качались надутые ветром паруса рыбацких лодок; иногда вдали на горизонте медленно проплывал черный грузовой пароход.
Это была весна 1902 года.