Отец засучивает рукава, обнаруживая мускулистые руки с крупными пальцами, и кладет руки на струны: правой рукой он берет аккорды всеми пальцами на басах и длинных струнах, а указательным пальцем левой руки проводит по всем струнам; звонкие, беспечные и наивные трели текут серебристым ручьем, а блестящие басы мягко рокочут долгим, расплывчатым звуком.
Кабак умолкает, и к стойке поворачиваются грубые, бородатые лица полупьяных слушателей.
Загадочный, не то веселый, не то печальный мотив начинался медленно, басы неопределенно тянули нечто похоронное, но сквозь этот строй внезапно прорывались маленькие, лукавые и задорные трели.
И тогда гусляр, закинув голову и молодцевато потряхивая кудрями, запевал с подмывающим видом:
У него был хороший голос, какой-то теплый и грудной бас, не очень сильный, но чистый, мягкий.
Выразительное лицо его дышало в это время особенным юмором, ноздри горбатого носа раздувались, глаза блестели вдохновением…
А живые струны простодушно и покорно выговаривали за ним каждое слово. Чувствовалось, что крепко и глубоко спит воспеваемый мужик.
Мотив делается все быстрее, звуки сгущаются и крепнут, сверкающие басы гудят, сливаются в один голос, крючковатые крупные пальцы проворно перебирают струны, а указательный палец уже с неимоверной быстротой пробегает по всем струнам.
Чудодейственный палец смешит весь кабак своими движениями: он описывает на струнах неуловимо-комические полукруги, словно издевательски мажет кого-то по губам, а порой и вся левая ладонь, изображая педаль, похлопывает по струнам, словно по лысине камаринского мужика, словно будит его от сна, и вот он пробуждается, а палец уже проворно убежал на верхние струнки, и они заливаются тонким серебристым смехом.
скороговоркой припевает отец. На гуслях поднимается отчаянный вихрь веселых звуков: тонкие струны ухарски взвизгивают, беспечные голоса их вьются и порхают стаями, среди них воет и тянет одну бесконечную ноту толстая нижняя струна, а басы гудят-гудят-гудят, словно опускаются все ниже и ниже.
выразительно поет отец. Лицо его ежеминутно изменяется, изображая мужика, сон, бабу, глупость, «благородие» и его гнев… Лицо музыканта полно жизни, энергии, веселья, ноздри двигаются, кудри, встряхиваясь, словно пляшут на его голове.
Голос отца уже гремит злобным смехом, а гусельные струны рассыпаются серебряным звоном.
По мере того как захватывающий мотив «Камаринского» развертывается во всю ширь и гусляр вдохновенно создает самые удивительные звуки, неудержимое, могучее веселье захватывает весь кабак: широкие плечи пожимаются, подергиваются, огромные ножищи тяжело притопывают, чей-то кулак ударяет по столу, вырываются восклицания:
— Сыпь, барыня, в решето! Эх! Шире! Ходи, изба, ходи, печь!..
Маленький, шестилетний мальчик, я был тут же за стойкой и во все глаза смотрел на отца.
История о «камаринском мужике» очень интересовала меня: его приключения были занимательны, и сам он завоевал все мои симпатии. Его широкий разгул казался мне волшебным сном, полным таинственности: там рычит «благородие» — невиданный мною зверь, там полтинники чудесным образом со звоном проваливаются сквозь землю, а самого камаринского мужика волшебный вихрь подхватывает и несет в «трепаке». Таинственная сила распоряжается им, преследует его и наконец сваливает лицом в грязь.
Мотив делается опять медленнее и реже и снова становится загадочным: сквозь веселый строй слышатся похоронные аккорды басов, и кажется, что камаринский мужик устал плясать, свалился на улице и опять спит, спит глубоко и симпатично, запрокинув курчавую всклокоченную бороду, подмоченную «дешевочкой».
И вдруг раздаются самые отчаянные звуки «трепака», они «заставляют», «требуют», чтобы плясали, невозможно удержать ноги от пляса, слушая их.
Тут происходило самое главное, волшебное зрелище: весь кабак плясал, плясали молодые и старые, пьяные и трезвые, плясал я… А отец так и крутил пальцем и, прихлопывая по струнам, припевал, потрясая кудрями:
— Хо-хо-хо! Ай-ай! Ой! — в изнеможении стонет кабак, а гусляр не унимается: