Гольденберг мне очень понравился своею искренностью. Он внимательно и не перебивая выслушивал все мои доводы и отвечал на них обдуманно, а не как попало, подобно профессиональным спорщикам. С ним у меня сам собой развязывался язык, и тут же захотелось признаться ему, что мне больше всего хотелось бы не идти снова в народ, а стать душою большого республиканского заговора.
Но я удержался от этой откровенности, чувствуя, что не встречу в нем сочувствия при его анархическом настроении и идеализации крестьян.
«Мне надо, — думал я, — стараться смягчать здесь всякие противоречия и мелкие разногласия между заграничными революционными деятелями, никогда не путаться в их полемику, отмечать им не пункты их разногласия со мною и между собою, а наоборот, пункты согласия — одним словом, скреплять связь всех для общего дела, а не расшатывать ее...
Я уже видел из слов Гольденберга и впечатлений у Шебунов и Ткачева, что именно это здесь было особенно нужно.
«Буду хорош со всеми», — продолжал я думать.
Гольденберг, посмотрев на свои часы, попросил у меня пять минут времени, чтобы окончить страницу корректуры, и вновь начал вынимать буквы из набора своими щипчиками.
«Буду всем помогать во всем хорошем, что они задумают, не считаясь с личными отношениями».
Гольденберг, окончивший в это время свое корректирование, вновь посмотрел на часы.
— Уже больше двенадцати! — заметил он. — Мы опоздали к обычному обеду, но нам дадут особо. Сейчас пойдем в кафе Грессо, там в это время мы всегда найдем почти всю компанию. Ресторан этот служит местом наших ежедневных свиданий. Там вы обратите внимание прежде всего на Жуковского, старейшего из здешних эмигрантов, потом на Ралли и Эльсница. Они люди с литературными дарованиями. Они будут главными писателями «Работника» и составят вместе с вами редакционный комитет. Ведь вы будете решать все вопросы коллективно, по-товарищески?
— Конечно.
— Я так и знал и потому еще раньше вашего приезда говорил с ними об этом. Иначе они не согласились бы.
— Очень хорошо! — обрадовался я, окончательно почувствовав, что работа для меня будет не так трудна, как я себе представлял, уезжая за границу.
На основании слов Кравчинского, не сказавшего мне, что дело уже наполовину налажено переговорами Гольденберга с женевскими эмигрантами, я думал, что буду один.
— А вы сами, — спросил я, — примете участие в редакции?
— Я не писатель — я буду секретарем и типографщиком.
Мы пошли по грязным от ненастья женевским улицам на знакомую уже мне Террассьерку и в самом ее начале вошли в небольшой ресторан, над дверями которого золотыми буквами было написано: «Caf'e Gress^ot».
Там общий обед уже кончился и происходила по какому-то случаю маленькая послеобеденная выпивка в задней комнате, в которую вела отворенная дверь из главной, где мы теперь были. Оживленные русские голоса кричали:
— Жуковский! Жуковский! Запевайте «Карманьолу».
Подойдя к двери, мы с Гольденбергом увидели на средине комнаты длинный стол, на котором стоял бочонок красного вина, а кругом него, с полунаполненными стаканами, в разных позах сидело человек пятнадцать эмигрантов, исключительно мужчины различных возрастов.
Никто из них не обратил на нас внимания, очевидно, зная лично Гольденберга и не замечая меня за его спиной.
Из-за средины стола встал, выпрямившись во весь рост и закинув вверх голову, сухой, жилистый, смуглый человек с черными сверкающими глазами и впавшими щеками. Сильно жестикулируя руками, он запел историческую крестьянскую песню французской великой революции — «Карманьолу»:
Все присутствовавшие подпевали хором:
Смуглый человек — это и был Жуковский — вновь запел в одиночку свой прежний вопрос:
А остальные, как прежде, хором отвечали: