Читаем Повести моей жизни. Том 2 полностью

— Вот это, — воскликнул Александр, — настоящее стихотворение! Какое сильное! 

— Да! — воскликнул тоже и я, обрадовавшись, что могу отклонить разговор от щекотливой для меня темы, на которую он перебросился благодаря так неудачно цитированной мною статье Кравчинского, зазывавшей интеллигентную молодежь снова купаться в простонародном море в то время, когда мы все, учителя, уже бежали из него и совсем не собирались в него возвращаться. — Да! Это лучшее из всех стихотворений, которые мне приходилось читать в нашей литературе, и знаменательно, что оно написано либералом, человеком, никогда не принимавшим активного участия в нашей народнической деятельности. 

Все это показывает, до какой степени я был прав, утверждая, что истинное понимание наших целей и даже сущности западноевропейского социализма мы можем найти только в высокоинтеллигентной среде. 

Александр, задумавшись, несколько раз прошелся из угла в угол своей комнаты. 

— Мы, — сказал он наконец, — оказались теперь отогнанными самой судьбой от социалистической и народнической деятельности на арену политической борьбы за чисто радикальные идеалы культурных слоев русского населения, совершенно еще чуждые нашим крестьянам и рабочим, взятым в массе. Но мы не хотим в этом сознаться открыто и потому попали в какое-то двойственное положение. Мы делаем одно, а проповедуем совсем другое по какой-то инерции. Восстаем против старых «катехизисов и учебников», а пишем выводы именно по ним или даже хуже — по старым прописям... Будет ли от этого польза? 

— Конечно, только вред, — ответил я ему. — Но поправить дело можно лишь постепенно. Все эти трафаретные фразы нашей народнической идеологии есть неизбежный результат небывалых в истории гонений на человеческую мысль и человеческое слово в России; они — продукт экзотической эмигрантской среды с ее растоптанными нервами и разбитыми сердцами. Я там жил и вполне понимаю все это. Благодаря пережитым в России личным неудачам и вынужденному бегству на чужбину с целью самосохранения там пропадает вера в возможность успешной деятельности интеллигентного общества как своего круга, вырабатывается презрение, даже ненависть к нему и к культурным слоям вообще; и как противовес — идеализация полуграмотных и безграмотных масс. А так как по цензурным условиям русской жизни только вольные заграничные люди могут печатать свои мнения, то эти же мнения воспринимаются нашей учащейся и, понятно, неопытной еще молодежью. Ведь вот и самое название нашего общества и нашего журнала — «Земля и воля» — разве не злостная насмешка над нами? Оно обозначает призыв идти в деревни бороться за землю и волю, а между тем именно теперь идет поголовное бегство из деревень последних народнических деятелей, которые там еще оставались, и ясно, что к весне, несмотря на все поэтические призывы Кравчинского, никто там не останется. А, однако, когда я сказал моим товарищам по редакции, что лучше бы назвать наш журнал «Свет и свобода», то никто и слушать не хотел, говорят: будет не понятно ни для крестьян, ни для учащейся молодежи. Да и самую начинающуюся теперь борьбу по способу Вильгельма Телля они стараются объяснить не нашим желанием достигнуть гражданской свободы, а только местью за погубленных товарищей. 

— Но непосредственный стимул, — возразил Александр, — именно и есть месть. Кстати, вот тебе по этому поводу стихотворение, полученное мною недавно для напечатания где-нибудь. Оно написано после казни Ковальского[69]

— Непременно поместим, — ответил я, — в следующем номере. 

Из вкоренившейся уже привычки никогда не спрашивать фамилий я не сделал этого и теперь — и потому до сих пор не знаю автора. Я уже не помню, чем кончился этот мой разговор с Александром Михайловым, врезавшийся в моей памяти, вероятно, потому, что положение редактора тайного журнала, издаваемого в самой России, было для меня еще ново, и потому все связанное с ним, как и всегда бывает в исключительных, непривычных условиях, запечатлелось особенно ярко. 

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже