Сила может оказаться на стороне врага, и жалобщик пропал. Однако они стояли здесь в заплатанных зипунах, с котомками за спиной, в которых принесли свое пропитание, чтобы не истратить драгоценного пятака на городские харчи. И все они как один говорили то же самое. Ими были посылаемы деньги, но они не доходили по назначению. Также не доходили и те, которые присылались на их имя. Но они не обвиняли, а просто устанавливали факт, и тем ярче выступала неприглядная физиономия старосты.
Перед такой подавляющей очевидностью улик ему не оставалось ничего другого, как просить суд о снисхождении. Ничего другого не оставалось говорить и защитнику, и даже речь прокурора была вялой, без громов и молний.
Присяжные совещались минимально короткое время. И, к моему величайшему изумлению, оказалось, что этот мошенник, обкрадывавший несколько лет доверившихся ему односельчан, приговаривается только к шестимесячному заключению. Трудно было ожидать более мягкого приговора. Снисходительность судей была очевидна, и это показалось мне хорошим предзнаменованием.
Был объявлен перерыв, и началось мое дело.
Ксана с Верой Дмитриевной — единственно допущенная публика — уселись на одной из задних скамеек. Впереди виднелись только чиновничьи воротники и блестящие пуговицы мундиров.
Поднялся председатель суда и звучным, красивым голосом начал читать обвинительный акт, приводя один за другим отрывки из инкриминируемых стихотворений. Он читал хорошо, как говорится, с чувством, с толком, с расстановкой, совсем как чтец на каком-нибудь литературном вечере.
Последнее четверостишие приводилось и толковалось им как призыв к вооруженному восстанию. Но этот призыв, говорила потом Ксана, так красиво прочитанный, казался нисколько не грозным и, собственно говоря, относился только к самому поэту.
Затем так же выразительно и красиво был прочитан отрывок из другого стихотворения, посвященный памяти 1873—1875 гг. Из него было видно, что поэт, находившийся в тюрьме, обращается к своим друзьям, оставшимся на воле, говоря им, что трудно жить одним чувством гнева и вражды к врагам и что даже борца «за любовь» охватывают чувства тоски и печали.
— Это стихотворение казалось мне, — говорила потом Ксана, — еще более невинным. Чувство гнева и мщения не принимали в нем никакого определенного образа. Больше чувствовались тоска и любовь к оставшимся на воле друзьям-братьям.
«Что же тут предосудительного?» — думала она.
На душе у нее становилось все спокойнее. Это не суд, а художественно-литературное утро, да и только! Неужели за одни гуманные слова можно заключить человека в тюремные стены, исковеркать ему жизнь? Нет, немыслимо, невероятно! Настроение Ксаны поднималось.
Чтение моих стихов продолжалось все дальше и дальше.
— Где же тут состав преступлений? — говорила она мне с жаром. — Все красивые, хорошо прочитанные стихи, к тому же изданные первым изданием пять лет назад и все эти годы невозбранно находящиеся в продаже. Ведь это уже второе издание.
Память не переставала напоминать ей об этом. Только в одном из шести инкриминируемых стихотворений — «Пророк» — говорилось о том, что:
Но и при чтении этого наиболее «преступного» из стихотворений память упорно твердила мне, что со времени первого издания его прошло уже целых пять лет.