Третий указ объявлял выговор генерал-поручику Панину за всеподданнейший адрес штабс-офицеров действующей армии с просьбой о продолжении войны с Пруссией. Был издан еще один указ – о назначении кучера Петра III, некоего Патрикеева, титулярным советником.
Из Голштинии вместе с дядей Петра III, принцем Жоржем, назначенным генерал-фельдмаршалом и генерал-губернатором Санкт-Петербурга, прибыло несколько десятков голштинских баронов.
Они были назначены командирами старейших русских полков, а сами полки переименовались: Нарвский стал Эссенским, Смоленский – Фулертоновым, Московский – Королевско-Прусским.
Вслед за ними потянулись в Россию все высланные за границу при Елизавете Петровне немцы. Вернулась содержательница «австерии» Дрезденша и открыла в доме князя Грузинского на Вознесенском проспекте не менее роскошное заведение, чем раньше; с ней соперничала на Миллионной улице Амбахарша.
Каждый день жителей столицы ожидало какое-нибудь необыкновенное зрелище.
Однажды они увидели марширующих по колено в грязи всех фельдмаршалов русской армии, которые раньше числились почетными командирами полков, батальонов или рот, а теперь должны были наравне с безусыми поручиками проходить заново строевое обучение по новому уставу.
Впереди шел, выкидывая ноги по-журавлиному, дядя императора, принц Жорж. За ним, отдуваясь и пыхтя, кое-как переваливался гетман Кирилл Разумовский. Далее шел, пугая прохожих своим землистым лицом и желтыми белками, Александр Иванович Шувалов. За ним – первый вельможа страны, Алексей Григорьевич Разумовский. Поотстав от всех, плелся на опухших, подагрических ногах древний Никита Юрьевич Трубецкой.
Рядом с ними шагали голштинские офицеры в прусских мундирах, отсчитывая: «Ein, zwei, drei…»[64]
Барабаны били, флейты свистели…
Несколько дней спустя к Невской перспективе со всех сторон стал сбегаться народ. По проспекту тянулся длинный ряд карет. По бокам скакали драгуны.
В первой карете увидели знакомое лицо – мясистый нос, злые глазки, отвисшую губу, тяжелый подбородок. Это был Бирон.
Во второй – продолговатое лицо в парике, со смелыми глазами, резкими чертами лица, выдающимся решительным подбородком – фельдмаршала Миниха.
В третьей карете ехал худой старичок с угрюмым морщинистым лицом, в длиннейшем парике – Лесток.
И так тянулись эти кареты одна за другой. В них ехали тени страшного прошлого России.
– Куда их везут, зачем? – спрашивал каждый, и народ смотрел на них молча и молча медленно расходился.
…С ужасом и отвращением следил Михаил Васильевич Ломоносов за всем происходившим. Он всегда относился с презрением к дворцовой клике, беспринципной, лживой, готовой служить любому хозяину. Недаром еще в своей трагедии «Демофонт», изданной десять лет назад, он писал:
Страх за будущее России сжимал ему сердце. На глазах его Россия теряла все то, что ей приходилось в течение ряда лет завоевать кровью и великими жертвами.
И он писал о том, что переживали тогда все честные русские люди:
Ломоносов видел, что Россия снова попадает в кабалу к иностранцам, боялся, что надолго задержится ее дальнейшее развитие.
Его убеждения не позволяли ему молчать. Он считал, что каждый русский писатель и ученый должен стоять прежде всего на страже интересов своего народа и Русского государства, побуждать молодое поколение «на геройские поступки», на «великие дела в науке и труде» и бороться против врагов Отечества, проявляя при этом величайшую бдительность.
«Недреманное бдение грамотных русских людей, особливо молодых и талантливых, государству нужно, – писал он Фонвизину. – Знаете ли, сударь, какую опечатку, например, сделали в „Петербургских ведомостях“ при оповещении в ноябре 60-го года о взятии Берлина? То была нарочитая и злейшая шикана[65]
здешних тайных скотов… И я за нее чуть шандалом не съездил в рожу академицкого секретаря Тауберта. Бывшего нашего посла в Пруссии, графа-то Петра Чернышева, представьте, будто по ошибке, вместо „действительный камергер“ публично пропечатали „действительный камердинер“».Себя Ломоносов называл: «Я есмь газет, гремящий против врагов Родины».