Иногда наверху, в начале улицы, точно семь гусынь, являются семь дур Карахановых; впереди — старшая, Серафима, коротенькая и толстая, как Чмырёв, лицо у неё обрюзгло, губы смешно надуты; за нею — двоешки: Нонна и Римма, сухонькие, юркие, с накрашенными щеками; потом — косоглазая Софья, чёрная, как цыганка, и, точно из дощечек, сложена из плоских костей. За нею, пританцовывая и жеманясь, идут младшие — Вера, Надежда и Любовь, — особенно уродлива толстогубая, курносая Любовь, с калмыцкими глазками. Известно, что они живут в постоянных ссорах и одеваются одинаково из ревнивой зависти друг к другу.
Разного роста, они останавливаются у входа в улицу, как солдатики нестроевой роты, смотрят на половодье разными глазами и о чём-то шепчутся, поворачивая друг ко другу несчастливые лица.
Может быть, суетинцы за то и не любят их, что все они так некрасивы и напоминают о несчастьях, о тяжёлой, запутанной жизни.
На Мало-Суетинской знают их историю. Генерал Измаил Караханов женился на вдове Люташкиной с дочерью, но оказалось, что вдова ещё до свадьбы была беременна и через шесть месяцев, родив двойню — умерла. Тогда генерал запил от обиды и женился во второй раз на девушке, дочери тюремного смотрителя Певцова, а Серафима, дочь первой жены, встала в доме за экономку и воспитательницу своих сестёр. Вторая жена генерала, родив в пять лет четырёх девочек, тоже начала пить и, спившись, умерла в один год с мужем. Так и остались на свете семь дур, одиноки и осмеяны.
Мальчишки, видя смешную линию этих девиц, начинали весело петь песню, сложенную нашей мастеровщиной:
— Allons, m-elles! [10] — говорит Серафима сёстрам, и все они уходят к себе в сад, медленно и важно, как гусыни. За ними виновато шагает Коля Яшин, глядя в землю, а вслед Коле — свист и крепкие слова улицы.
— Сорьё! — кратко говорит лавочник, глядя на девиц.
Жители торчат у лавки Братягина вплоть до позднего вечера, слушая твёрдые слова умного человека. Изредка они осторожно спрашивают его о чём-нибудь, но больше молчат, поглядывая вниз на реку.
Там быстро, по-весеннему, творятся разные чудеса, навевая на душу задумчивость и лень. Солнце давно окунулось в красное море половодья, вода в лучах — точно багровый бархат, на нём чёрным узором — ветви затопленного кустарника. Веет сыростью, дымом пароходов, шум города внизу и вверху становится мягче, приглушённый влажным воздухом.
Из далёких лесов за лугами осторожно поднимается ночь, скользит по воде и стирает яркие краски вечерней зари. Вспыхивают звёзды, их острые отражения, вонзаясь в реку, кажутся потерянными лучами ушедшего солнца. Потом, выкатываясь из-за чёрных домов города, в синее небо выплывает молодая луна, река блестит медью, — если подплыть в лодке к этой медной полосе и ударить по краю её веслом, в ночи разольётся гулкий, длительный звон.
Ночная тьма приятно ласкает усталые за день глаза, тишина баюкает душу, как родная мать.
Из тёмной дали, оттуда, где потонуло солнце, с верха реки, тихонько спускаются красные огни; едва заметные сначала, они подплывают всё ближе, становятся ярче, больше, и вот видно, что это горят костры на плотах, радостно мечется густо-красное пламя — в чёрных космах дыма смеётся чьё-то здоровое, доброе, мохнатое лицо.
Слышен тревожный бой деревянного била по чугунной доске, слышен радостный звериный рёв и вой плотогонов, — они обязаны давать сигналы по ночам и пользуются этим — ревут во всю власть души.
Суетинцы смотрят на эти огни, слушают буйный крик плотогонов и негромко говорят друг другу:
— Эко орут…
— Дико́й народ…
— Лесовики… конешно…
Но плоты исчезают вместе с огнями, неутомимое течение тёмной реки быстро смывает всё. Снова на ней тихо, пусто, и в тишине этой сладостно тонет душа.
Иногда ночь бывает так мило чудесна, что уж не хочется, чтобы миновала она, и не надо солнца, а сидел бы на горе, любуясь рекою, до часа, когда незаметно уснёшь на веки веков.
Весенними ночами Яшин и Чмырёв нередко оставались на улице до рассвета.
— Мне — тихий воздух нужен, — объясняет Коля свою бессонницу. А печник любил беседы в ночной тишине и во тьме, — тьма и тишина делают улицу, землю и всю жизнь более благообразной.
Там, где забор Карахановых загибался тупым углом к неровной линии домов, у забора лежал толстый обрубок липы, сажени полторы длиною, он лежал на трёх сучьях, ушедших в землю по основание, и был похож на безголовую лошадь о трёх ногах.
На нём и сидели друзья — наиболее бессонные и беспокойные люди Мало-Суетинской.
— Что, Коляга, как дела? — спрашивал Чмырёв, поглядывая на реку, а река — точно бездонная пропасть, налитая густым воздухом.
— Да так, ничего, — отвечает Коля, зажигая папиросу. Он тоже смотрит вдаль голубоватыми глазами, его скромное, невесёлое лицо задумчиво, как всегда.
— Ну, а с девицами — как?
— Всё так же…
— Играешь?
— Со старшими. В винт.
Чмырёв добродушно смеётся.