Раскол становится все глубже, но Александр Трифонович, по-видимому, не знал всех подробностей того, что происходило после его ухода. Не знал, наверное, того, что Солженицын заходил к Асе Берзер в редакцию и говорил, что она должна оставаться там как можно дольше, что некто, встретившись с Асей на улице, не поздоровался. Работа Аси в редакции превращалась в двойную пытку: угнетала необходимость иметь дело с новыми руководителями журнала и мучили, конечно же, разговоры за спиной бывших коллег. А ведь Ася Берзер, как и все оставшиеся в журнале, стремилась к единственному: сохранить все, что возможно, от старого «Нового мира» и как можно более долго. Бывшие коллеги говорили: ничего не удастся! Напрасно себя обманываете. Надо уходить, и пусть этот журнал станет еще хуже, чем «Октябрь».
Разумеется, старый «Новый мир» умирал. Но кое-что — усилиями таких людей, как Ася — на его страницах продолжало появляться. В течение семидесятого года появились рассказы Абрамова, Искандера, Тендрякова, Семина, Некрасова, цикл рассказов Шукшина, повесть Быкова «Сотников», публикация Паустовского, последняя часть «Деревенского дневника» Дороша, роман Фоменко «Память земли». Мне хочется сказать о том, как непредвиденно сложно и мучительно происходило умирание журнала. Он не хотел умирать! Он сопротивлялся, как мог сопротивлялся молодой, полный сил и жажды жизни организм. Этот организм был — молодая литература, созданная Александром Трифоновичем и его журналом и ставшая магнитом для всей читающей и пишущей России. Куда, по мнению бывших коллег, должны были направлять свои рукописи десятки начинающих авторов из российских медвежьих углов и тьмутараканей? А ведь все это по привычке текло сюда и попадало все к тем же Берзер и Борисовой. И они делали, что могли. И терзались при этом. И каждый день решали для себя вопрос: уйти или еще подождать?
Драма и гибель Александра Трифоновича повлекли за собой другие драмы, другие гибели, поводом для которых были не только одно главное, но и какие-то вторичные страдания.
Очень скоро сгорели Дорош и Марьямов, не вынесшие разгрома журнала и осуждения, которому они подвергались со стороны некоторых бывших товарищей. «Преступление» Дороша было двойное: во-первых, он задержался в редколлегии, во-вторых, напечатал в сентябрьском номере свой «Деревенский дневник». После смерти Александра Трифоновича Дорош и Марьямов не прожили и года.
Все эти роковые болезни и смертельные исходы уже завязывались — пока еще недоступно зрению — в тот жаркий июньский день. Александр Трифонович не знал подробностей раскола. Ему не рассказывали, да и он, вероятно, мало интересовался. Женщины волновались, направляясь на дачу. Как-то он их примет? Может быть, убийственно сухо, обольет презрением? Ася рассказывала: встретил очень обрадованно и тепло. Подарок, который они привезли самовар, — был поставлен на видное место, на стол в углу веранды, и, когда я пришел с другими гостями на следующий день, Александр Трифонович, показывая на самовар, говорил: «Это мои привезли!» Говорил с удовольствием. И то, что «мои», значило много. Нет, не прощение, не отпущение грехов, а великодушие, широту сердца и ума, вот что значило это «мои».
Вообще в тот день, двадцать первого июня семидесятого года, Александр Трифонович был как-то необыкновенно прост, радушен, спокоен и терпелив. Терпеливо, с мудрым смирением выслушивал заздравные речи, иные из которых были довольно трескучие и помпезные. Но были и речи замечательно искренние, от которых слезы наворачивались на глаза. Ведь всем хотелось сказать хоть несколько слов. И он был одинаково терпелив и внимателен ко всем. А потом читал стихи, написанные в последнее время. Читал по листочкам, по рукописям. Все это происходило на веранде, гости сидели вокруг стола уже в некотором подпитии, уже затевался шум, общие разговоры, кто-то вышел в сад, кто-то сидел в комнатах, и вдруг все протрезвели и притихли. Стихи поразили нас. Они были о конце жизни. О смысле жизни. О том, что жизнь прекрасна, несмотря ни на что… В суете и волнениях вокруг журнала, принимавших, надо сказать, планетарный характер — разгон «Нового мира» обсуждался в эфире на всех языках, — как-то отодвинулось и порой совсем выпадало из сознания то обстоятельство, что Александр Трифонович — поэт громадной мощи, может быть, самый большой поэт сейчас на этой планете, занятой шумом вокруг его журнала. И вот негромкий голос напомнил об этом. И мелькнула, вдруг благодарная мысль: а может, все к лучшему? У него будут теперь время и силы для главного дела, к которому он призван на землю.
Но к лучшему ничего не было. Время и силы подошли к концу.
Как-то в июле, вскоре после дня рождения, сидели мы с Александром Трифоновичем и Диком на маленькой диковской веранде с пивом, воблой и сигаретами «Прима», и Дик вдруг сказал со своим простодушием детского писателя:
— А все же, Александр Трифонович, зря ты подал заявление об уходе. Не надо было тебе уходить.