— Народы, как люди, — философствовал в своём углу Шмель, — с прошлым не расстаются. Маленькие народы, не испытавшие величия, комплексуют, как дети из бедных семей. А вот если ты родился принцем, а потом не сложилось, и стал нищим, то манеры всё равно останутся, не будет той зависти и злости. Взять Литву и Латвию… Литва-то в Средние века ого-го какая была, сильная и самостоятельная, а Латвия всегда шавка — то под русскими, то под немцем… Провозгласив независимость, литовцы проявили государственную мудрость, которая у великих означает терпимость, там все стали гражданами — и русские, и белорусы, и поляки. А латыши чего добились? Это как же надо постараться, чтобы все так ненавидели режим!
— Зато на нас оттягиваются, — угрюмо вставил Неробеев. — Слышали, как они русских на крышу загнали? А раньше Березовского отказались выдать, когда этот жулик приезжал в Ригу! Ах, моська, знать она сильна…
Все промолчали, и только Шмель продолжал кипятиться:
— Раз Кремль глотает обиды, придётся самим предъявить ультиматум!
— Ульти матом? — передразнил Неробеев. — Да их за такие дела не матом — мордой об стол!
У Ивана Дзаркоева трое детей. И всех надо кормить. А денег не хватает. Циклоп крутился как мог, но однажды не выдержал — взял «заказ». Бизнесмен был неприятный, с ранними залысинами, а его жирное, холёное лицо пряталось под натянутой холодной улыбкой. Сквозь «оптику» своей винтовки Циклоп разглядел мелкий пот на сдавленной галстуком шее, угодливую позу шофера, открывающего дверцу лимузина. Поймав в перекрестье низкий лоб, Циклоп плавно спустил крючок.
Дома Иван шиканул — швырнул пачку перетянутых резинкой «зелёных». Но вместо жены и детей за столом сидели его боевые товарищи. «Откуда?» — читалось в их глазах. И он стал сбивчиво объяснять, путаясь в словах, щупал жёлтую мозоль большого пальца правой руки — след тысяч отщёлкиваний предохранителя…
И вдруг, не выдержав, закричал.
«Тихо ты, ребят разбудишь…» — похлопал его по плечу Неробеев, когда, вскочив на постели, он тёр в темноте глаза грубыми, жёсткими пальцами.
Циклопу тоже снились кошмары.
И снова, сгоняя жир, снимая накопившуюся усталость, парились в русской бане.
— Каждый из нас уже жил на этом свете, — втолковывал Шатун разбитному Виглинскому, который играл длинным тонким ножом, пропуская его между пальцев. — И тогда был не разведчик, не диверсант, а, может, какой-нибудь мелкий воришка…
— А в ры-ыло? — спросил Виглинский.
Спросил мягко, даже ласково, но все поняли — врежет обязательно. Впрочем, двадцать лет — достаточный срок, чтобы притёрлось и то, что не притирается, чтобы разучиться обижаться всерьёз на пустые речи.
Слово — шелуха, дело — всё.
И Виглинский, погружённый в себя, сосредоточенно балансируя на мизинце кхмерским ножом, продолжал слушать Шатуна, своего напарника ещё со времен Державы.
— Ну-ну, — подвёл он черту, — ты не Шатун, ты пря-ямо шептун ка-акой-то…
Виглинский уже не смотрел волком, но про него никогда не знаешь, в какой момент взорвётся. В свои сорок с небольшим он казался подростком, юркий, непоседливый, а сейчас подозрительно невозмутимый.
И Шатун осёкся.
Хотя он и сам был не лыком шит — пластун от Бога, умевший так прятаться, что не обнаружишь, пока не наступишь, хотя в засадах лежать тяготился. «Лучше драться, чем дожидаться», — кричал он, прыгая, как тигр, из грозных кампучийских джунглей. И был удачлив. И когда пробирался по минным полям, и когда, заметая следы, уходил от погони. «У меня всё отняли, — бахвалился он, в очередной раз избежав лап свирепых африканцев, которые медленно поджаривают своих пленников, — всё, кроме удачи…»
Теперь он отвернулся к бревенчатой стене, ковыряя в щели сухой дёрн.
— Никто не бессмертен, даже у бессмертного какая-то сущность должна умирать, — бормотал он себе под нос. — То, что живёшь, понимаешь, только когда умираешь.
Шатун действительно чувствовал, что умирает с каждым убитым. Не упускал он и случая подучиться в своём страшном ремесле. Слышали, что в схватке один на один он всегда оставлял противнику шанс. Нож и шанс. Нож настоящий, шанс призрачный.
— А Бог тоже смертен? — на правах хозяина встрял Неробеев.
— Не-ет Бога, — ответил за Шатуна Виглинский. — То-олько мы и есть, о-одинокие.
— Ты это брось, — оборвал его Неробеев. — Бог всегда есть, хоть Иисус, хоть Кришна. Бог это то, во что верят, и исчезает Он тоже с верой.
— Бога не-ет! — упрямился Виглинский.
— Бог есть, Он — везде!
— Тогда Бо-ог и на кончике моего но-ожа!
Виглинский подбросил нож и ловко поймал на средний палец — острое, как жало, лезвие проткнуло кожу, кровь потекла по тыльной стороне кисти, к локтю, закапала на дощатый пол.
А Виглинский всё удерживал нож, веселился.
— Зна-ачит сейчас Вездесущего зажало, ра-аз повсюду суётся, — заявил он нагло. — Ну что, отпу-устить Его? Или дать кровью за-ахлебнуться?
— Кончай балаган! — поставил точку Седой.
И Виглинский сразу притих, по-детски сунув палец в рот.
Кто-то бросил на капли крови старый веник.