За матовыми заиндевевшими стёклами дыбились манекены. Мы были в дорогих рваных джинсах, с неопрятными, по тогдашней моде, волосами. Яшка Зусман, белорусский еврей, мой однокурсник, на ходу рассуждал о роли человека в истории. «Всё происходит своим чередом, — сняв перчатку, дул он на негнущиеся пальцы, — муравьям, прилипшим к ботинку, глупо думать, что они прогнали наступившего на муравейник». Сравнение показалось мне необыкновенно умным, и я закивал.
Снег сыпался крупой. Раздвигая очереди, стали присматривать ресторан, где можно провести вечер. В вестибюле одного топтался швейцар с глубоко посаженными глазками. «Мест нет, — развёл он руками. И, уже комкая в кармане рубль: — Разве, в подвале. С ветеранами…»
Свет тускло струился, кромсая стены лиловыми пятнами. Официант, наш ровесник, быстро накрыл на двоих, откупорив бутылку, унёс на штопоре пробку.
Ветераны сдвинули столы. В салфетницах вяли фиалки, рядом под срезкой чёрного хлеба стояли полупустые стаканы. Они уже разбились на группки, как апостолы на тайной вечере. «За комбата! — доносилось в наш угол. — Вечная ему память!» На мгновенье зависали стаканы, воцарялась тишина, а потом снова гудел улей: вспоминали, как брали высоты, как грели в ладонях жгучий, незамерзающий спирт. Казалось, стены в подвале раздвинулись до подмосковных полей, и снова, как перед смертью, все были равны. Под сединой проступили бритые затылки, и наша беседа потускнела, как политый кровью снег.
— Исполины, — потянулся к бутылке Яшка.
— Какими мы не будем.
Пригладив шевелюру, я выдернул из вазы блеклые фиалки.
«Такое время было, сынок, — выдохнул один, принимая цветы. — Не приведи Господь!»
«Не приведи Господь безвременья», — слушаю я сегодня вечерние новости. Под окном безысходно скрежещут об асфальт дворницкие лопаты, я до утра перекручиваю простыни, и меня душат слёзы.
И тогда с особенной ясностью проступает тот вечер.
— Батька-то, небось, фронтовик? — навис горой чернявый, с курчавой, как у цыгана, бородкой.
У меня защемило сердце: всего полгода назад я стоял у свежей могилы.
— Всю войну на передовой. В вашем поколении все герои.
— Брось! Разве бы ты предал?
А ведь предал — не успел и петух трижды прокричать. Но тогда у испачканной скатерти я чувствовал себя защитником Отечества, откуда было знать, что через десять лет я, как эфиоп, буду равнодушно смотреть, как его распинают.
Официант подставил стул. «И сам садись, — пригласил его капитан с планками орденов. — А ты, — обратился ко мне, — зови друга…» Яшка не захотел одалживаться, прихватил бутылку. Он ещё не знал, что через десять лет окажется на чужбине и будет жить на пособие за Холокост.
— Студенты? — Из инвалидной коляски смотрел безногий полковник. — Был у меня в роте студент. Так его снарядом в первом же бою. Помянём раба Божьего!
И опять молча пили.
За окном густела мгла, по тротуарам одиноко маячили фонари.
— А миллионы погибших? — возвысил голос официант.
— На то и долг. Победа даётся кровью.
— Победителей не судят. Но какая цена?
— Цена такая, — пробасил капитан, тыча сигаретой в ордена на груди, — какую способен заплатить народ.
Официант отвернулся.
«История судит в обе стороны, — возвращаюсь я к этому разговору, когда над головой бесполезно и страшно тикают ночами настенные часы. — На отцовской улице был праздник, будет ли на нашей?»
И мне кажется, что с потолка на меня смотрят тысячи глаз.
— Мельчает народ! — прогремел вставной челюстью полковник. — Копни — гниль, изнежились, как бабы!
— Не рычи, Палыч. Славные же ребята.
Я уткнулся в тарелку. Яшка сидел красный, кусая заусенцы, ему было стыдно за недавние речи, и он тихо повторял: «Богатыри — не мы, богатыри немы».
«Не мы им судьи, а они — нам», — добавляет он, верно, сегодня, оставив за спиной километры непройденных дорог и реки невыплаканных слёз. Эх, Яков, еврейская твоя душа, куда занесло твои кости? Вспоминаешь ли тот вечер, который от нас за тридевять земель? И на что только ушли наши золотые головы? Муравьям, и вправду, не прогнать ступившего в муравейник. Но история расставляет всё по местам: одним выпадает минута молчания, другим — века болтовни.
Компания начала распадаться, обнимаясь, плыли в зеркалах гардероба, косились на швейцара с маленькими, заспанными глазками.
Как и сорок лет назад, лепил мокрый снег, мы зайцами перебежали дорогу. Текли машины, разделяя нас, как берега реки. Старики достали гармонь, нестройно затянули «Ворона». Мы не подхватили, точно кроты, продираясь в потёмках сквозь леденящую стужу.
А за поворотом неслышно звенела колокольцами судьба.
ПОД РОЖДЕСТВО
Вьюга надувала тяжёлые тучи, за которыми ёжилась луна. Под горбатым уличным фонарём скрипела телефонная будка, хватая разболтанной ручкой тёплую, человеческую плоть.