— Мне пригрезилось? Или опять волки Альфу будоражили?
— Сковородка у костра опять облизана, Петр Христофорович.
— Ну и нахалы! Сковородку пускай себе лижут, отмывать легче. Только бы песика моего не слопали. Любимейшее их лакомство.
По воскресеньям Семафорыч непременно объявлял выходной. Сам, правда, сидел в своей маленькой палатке, писал что-то, пересчитывал жучков, аккуратными рядами темневших на белых «матрасиках», возился с пробирками. Остальные были свободны.
Для Доната свобода от работы всегда была как бы даже в тягость. Не потому что так уж любил вкалывать, нет, в этом смысле он считал себя не лучше, не хуже большинства других. Тяготила неприкаянность, некуда было девать себя. Родни у него, выросшего из подкидышей-детдомовцев, никакой так и не обнаружилось. Даже не ведал, откуда родом — то ли из казаков, то ли из иногородних. Теперь это особого значения не имело, многие давно перемешались, но Донату приятно было думать, что деды его — из лихих казаков, без которых в России ни одна война не обходилась, а дальние пращуры, не исключено, гуляли на стругах Разина и под водительством самого Пугачева. Окончив «ремеслуху» и приобретя соответственно не столько знания, сколько навыки, уже после Победы отслужил он положенный срок в армии, в саперных частях — очищал от мин леса на Брянщине. После вернулся к родной Реке, но нигде не осел — так и мотался, летом в палатках всевозможных экспедиций, зимой же на койках рабочих общежитий в Городе, где ни на одном заводе подолгу не задерживался — ни на механическом, ни на арматурном, ни на машиностроительном. Хотя работал везде без дураков и ни с кем не цапался, но гнала его с места на место какая-то нутряная непоседливость. Может, и впрямь от неугомонных пращуров унаследованная? Однако казаки прочно сидели на своей, с бою добытой и потому особо любимой, земле правобережья Реки, а если уходили в дальние походы и не оставляли своих косточек в землях дальних и чуждых, то неизменно возвращались к родимому краю, в свою станицу, под кров своего дома. У Доната же ни земли своей, ни станицы, ни дома не было — только Река, к которой тянуло всегда и отовсюду…
Ласточкин по воскресным дням либо копался в моторе машины, либо развешивал на шпагате под солнцем свою долю рыбы.
— Тебе, Донат, лафа, — говорил он. — Ты один, вольный казак, сам себе хозяин. А у меня целый колхоз дома, всех накормить — задача на четыре действия. Вот и привезу я им рыбки, и старым и малым, пущай повеселятся.
— Оно конечно, — соглашался Донат. — При своей-то, хотя и казенной, машине отчего не привезти? Гляди только, другим хоть малька оставь.
— Тебе все шуточки… Да ведь рыба еще не вся перевелась, и на нашу долю хватит и другим останется.
Рыбой в ту послевоенную пору, надо сказать, Река и впрямь была богата. В том числе и — «красной». Если с вечера ставили от берега к берегу перемет на семь — девять крючков с живцом, то к утру сажали на кукан не менее двух великолепных осетров, иногда — здоровенного сома, не одного увесистого сазана (их и в старицах полным-полно было, впору бреднем выгребай). А судака, хоть самого крупного, вообще за рыбу не считали. Однажды, еще в начале сезона, когда базировались в низовьях, даже белугу изловили — чуть будару не опрокинула…
По воскресным дням после сытного обеда (опять же, уха да рыба с кашей), оставив в лагере начальника и шофера, Гуртовой и Донат уходили через пойменный лес в ближайшую станицу — к дяде Милитею.