С этой точки зрения эпоха Елизаветы и Шекспира была чрезвычайно притягательной: по сути, именно в этот период и сформировалась самобытная «физиономия» английской нации. Во второй половине XVI века она окончательно встала на стезю протестантизма, совершив важный шаг не только в обретении независимости от Рима в церковных делах, но и в становлении суверенного государства в современном его понимании. При Елизавете началась беспрецедентная глобальная экспансия Англии, подданных которой можно было встретить на огромных пространствах от Московии до Северной Африки, от Флориды до Персии и Ост-Индии. Это была пора авантюристов, «морских волков», которые царили в Атлантике и с легкостью огибали земной шар, но также и серьезных испытаний, когда Англии пришлось столкнуться с попыткой иностранного вторжения в 1588 году. Победа над Великой армадой была одним из тех вдохновляющих историко-политических мифов, в которых англичане находили моральную поддержку в годы Второй мировой войны. Однако достижения елизаветинской эпохи несводимы лишь к военным или коммерческим успехам, не случайно вторую половину XVI столетия именуют «золотым веком» английской ренессансной культуры, временем становления национальной литературы, в которой царили Шекспир и Марло, Спенсер и Сидни, Джонсон и Донн[108], способствовавшие триумфу английского языка, покорившего мир в XX веке. Пожалуй, никакой другой период истории не был столь мил национальным чувствам англичан послевоенной поры и не позволял столь явственно разглядеть в образе Англии былых времен прообраз ее будущей и бесконечно любоваться ею как особым малым миром, меняющимся и в то же время неизменным. Не случайно одним из самых успешных и авторитетных историков послевоенного десятилетия был А. Л. Роуз, постоянно обращавшийся к мифологизированному образу елизаветинской Англии в полемике со все менее устраивавшей его политической действительностью[1]. В той далекой эпохе он и многие его коллеги искали примеры вдохновляющего лидерства, энергии и безграничных возможностей, открывавшиеся для незаурядной личности, которых, как им казалось, не хватало в современном мире.
Э. Бартон принадлежала к числу таких историков. Она преисполнена ностальгической любви к «старой доброй Англии», на которую переносит и пристрастия, и представления своего времени. Елизаветинцы предстают у нее «фанатично приверженными свободе» и пожинающими плоды широких социальных возможностей, открывающихся перед ними. В ее Англии царят мир и социальная гармония, а королева даже не собирает налогов со своих подданных — труднообъяснимое заблуждение нашего автора. Наивные преувеличения, подчас встречающиеся в тексте ее книги, есть также плод безоглядной влюбленности Э. Бартон в темпераментных современников Шекспира. Только в ее фантазии иноземцы были способны восхищаться английской кухней и обилием потребляемых здесь продуктов. (Симптоматична при этом оговорка о том, что даже арестанты в тюрьмах XVI века ели лучше, чем англичане в эпоху немецкой блокады и продовольственных карточек.) И только ее стойкому патриотизму можно приписать утверждение о том, что елизаветинские дворцы были украшены полотнами «лучших мастеров» (следует признать, что королеве Елизавете так и не удалось заманить к своему двору кого-нибудь из действительно первоклассных европейских художников). Э. Бартон снисходительна к своим соотечественникам, даже когда они проявляют далеко не лучшие свои качества — склонность к мошенничеству и воровству, жестокость или невежество, — поскольку уверена, что все это будет переплавлено в горниле истории и ляжет в основу английского национального характера.
Собственно поиски истоков «английскости»[2] и являются основной задачей работы Элизабет Бартон, по мнению которой, национальная самобытность выкристаллизовалась из смеси «ревностного патриотизма, крайнего индивидуализма и благородной, а порой и надменной сдержанности». Как и ее более маститые современники — Дж. Нил и А. Л. Роуз.