— Ба! — сказал Тальма. — По этому поводу не следует отчаиваться! Корнель был клерком у прокурора! Господа, позвольте представить вам будущего Корнеля».
Было ли в действительности так, или Дюма уже позднее в своих мемуарах театрализовал встречу с великим актером, поистине не имеет значения. Важно, что для питавшего надежды на литературную карьеру молодого человека любая мелочь и шутка приобретали значение перста, указующего ему великое будущее. Он уже пишет пьесы. Он будет писать их теперь лучше, остроумнее, интереснее. Но для этого нужно что-то из ряда вон выходящее, посвящение, ритуал, нечто, что окончательно приобщит его к театральному миру, к которому он сейчас прикоснулся.
«— Коснитесь моего лба, — говорю я Тальма, — это принесет мне счастье!
Тальма кладет мне руку на голову.
— Да будет так! — говорит он. — Именем Шекспира, Корнеля и Шиллера крещается раб Божий Александр Дюма!»
В порыве восторга Дюма целует руку великого жреца театра, и тот предсказывает, что из этого пылкого юноши «что-то обязательно получится».
Понятно, что после такого посвящения Дюма вернулся домой другим человеком и уже никакие силы не могли удержать его на поприще умеренной и аккуратной жизни клерка.
Когда наш драматург, окончательно и с серьезными намерениями перебравшись в Париж, пробился на столичную сцену, Тальма уже не было в живых. Он скончался в 1826 году.
Однако французский театр отнюдь не умер, а переживал одну из самых драчливых страниц своей истории. Цензура и критика еще не очнулись от очарования эстетики классицизма. Выведение на сцену страстей, как и использование прозаической речи, считалось кощунством. Это же не искусство, господа! Гюго, Нодье, де Виньи и другие, напротив, утверждали, что это, а не застывшие и безжизненные классические позы на сцене, и есть искусство.
Пьесы Нодье уже ставились, и он, будучи страшно строг к собственному творчеству, сам освистывал их, сидя в зале. Во время одного из таких спектаклей — давали «Вампира», написанного им в соавторстве с другим драматургом, — рядом с ним в числе зрителей оказался молодой Дюма, сменивший Виллер-Котре на Париж и нотариальную контору на канцелярию герцога Орлеанского, но еще не успевший найти путь из канцелярии в театр.
До «Генриха III» Дюма написал в Париже несколько других пьес, некоторые из них даже были поставлены, но прошли незаметно. Историческая драма «Христина», написанная в стихах, также погоды не сделала. Зато «Генрих III и его двор» оказался тем, чего публика давно ждала: настоящей романтической исторической драмой с целым каскадом страстей, убийств, интриг, ловушек и, главное, великолепных, захватывающих, запоминающихся реплик. Чего стоят восклицание Сен Мегрена: «Я не ошибся: это ваш голос указал мне дорогу!» и отчаянный ответ герцогини де Гиз: «Мой голос!.. Ведь я же кричала вам: «Бегите!»»! А последняя реплика де Гиза: «Со слугой покончено. Теперь очередь за хозяином»? Публика еще не слышала такого со сцены. Она ликовала, аплодировала, восторгалась.
Итак, в первых же своих пьесах Дюма заявил о себе как новатор. Дальше были «Нельская башня», «Ричард Дарлингтон», «Антони». Особенно «Антони»! Пьеса имела колоссальный успех. Гибель боящейся собственной любви Адели и суровая готовность героя ответить за убийство, лишь бы сберечь честь героини, исторгали слезы из глаз добропорядочных парижан и вопли из уст испугавшихся за нравственность критиков. Актеры купались в лучах славы, публика знала пьесу почти наизусть и ждала, когда вновь прозвучат со сцены полюбившиеся яркие реплики. Если, не дай бог, что-то пропускалось, зал приходил в ярость. Концовка «Антони» — «Она сопротивлялась мне, и я ее убил» — неизменно вызывала восторженный рев публики. И неважно, что некоторые смотрели спектакль уже по пятому разу, каждый вечер партер и галерка с нетерпением ожидали повторения. Однажды случилось непредвиденное.
Дело было на гастролях в Руане. Помощник режиссера, видимо, знавший текст пьесы хуже публики, подал знак опустить занавес в последнем акте пьесы сразу же после того, как Антони нанес Адели удар кинжалом. Исполнявший роль Антони актер Бокаж негодовал: его лишили самой эффектной реплики, которой он привык доводить зрителей до исступления. Бокаж убежал со сцены и заперся в своей уборной. Игравшая роль Адели Мари Дорваль в растерянности осталась на месте. Но публика не хуже Бокажа поняла, что ей «недодали» грандиозную реплику. В зале началась буря. Зрители кричали, топали ногами. Помощник режиссера, поняв ошибку, велел снова поднять занавес, но оскорбленный до глубины души Бокаж наотрез отказался вернуться на сцену. Занавес поднялся, и Дорваль предстала перед публикой одна, без партнера. Она лежала на том месте, где упала ее героиня, пораженная кинжалом Антони. Зал затих. Надо было что-то делать. С очаровательной улыбкой актриса поднялась и вышла на авансцену. «Господа, — сказала она, — я сопротивлялась ему… И он меня убил». И удалилась за кулисы. Публика пришла в восторг.