Алексис прожил у Дюма пять или шесть лет, но на следующий же день после провозглашения Республики явился к хозяину и, уведомив его о том, что «теперь больше нет слуг», попросил отпустить на службу во флот. Дюма не возражал. Он дал Алексису все нужные документы и даже написал записку Аллье, своему знакомому, служившему в морском министерстве, с просьбой помочь бывшему слуге завербоваться во флот. Аллье благосклонно принял Алексиса, но, вместо того чтобы отправить во флот, сделал его своим лакеем. После июньских событий Алексису удалось сбежать от Аллье, однако во флот ему больше не хотелось. Он мечтал теперь вступить в национальную гвардию, потому как там «дают награды». Дюма порекомендовал его полковнику Клари. Алексис стал «негром национальной гвардии», потом был переведен в сухопутную армию и спустя три месяца прислал бывшему хозяину отчаянное письмо с мольбами вызволить его оттуда. Дюма использовал свои связи, и бывший слуга вернулся к нему с просьбой взять его на службу «за стол, кров и одежду». Дюма дал согласие, посмеиваясь про себя, однако вскоре ему стало не до смеха. Старая ливрея Алексиса за время его отсутствия пришла в полную негодность, и писатель позволил юноше поискать в собственном гардеробе что-нибудь для него подходящее.
«Через три или четыре дня ко мне вошел щеголь в панталонах капустно-зеленого цвета в серую клетку, черном сюртуке, белом пикейном жилете; был на нем и батистовый галстук.
Все это было увенчано головой Алексиса.
Я не без труда узнал его.
— Что это такое? — спросил я.
— Это я, сударь.
— Ты что, на содержании у русской княгини?
— Нет, сударь.
— Где ты все это взял?
— Так вы сказали мне: «Поищи в моем гардеробе что-нибудь подходящее для тебя». (…)
— И ты нашел?
— Да, сударь. (…)
— Но, Господи прости, это же мои новые штаны, Алексис!
— Да, сударь.
— Но, черт меня побери, это же мой новый сюртук, Алексис!
— Да, сударь.
— Ах так? Значит, ты совсем совесть потерял?
— Почему, сударь?
— Как, ты берешь у меня все лучшее? Ну, хорошо, а… как же я?
— Ну, я подумал, что, поскольку вы работаете с утра до вечера…
— Да.
— … и поскольку вы никогда не выходите…
— Нет.
— … вам не обязательно быть хорошо одетым.
— Вот как!
— В то время как я бегаю по городу…
— Так!
— … исполняю все ваши поручения…
— Дальше?
— … хожу к женщинам…
— Негодяй!
— … вам хотелось бы, чтобы я был хорошо одет. (…)
— Наденьте на него поскорее ваши ордена, сударь, — предложил вошедший Мишель, — тогда его примут за сына его величества Фаустина Первого,[64] и объяснения будут излишни.
— А пока что у меня нет ни брюк, ни сюртука.
— Это не так, сударь, — возразил Алексис, — у вас есть старые» («История моих животных», XXII).
Алексис остался в доме, но, как и другие слуги, не перетруждал себя работой. Переехав вместе с ним в Брюссель, Дюма нанял другого слугу, и, хотя он и не собирался гнать старого, Алексис сам решил уйти и все-таки вернуться в армию. На этот раз армейская служба пошла успешнее, начальство было им вполне довольно, и служба у Дюма действительно закончилась.
При свойственном Дюма отношении к слугам слуге-негру не на что было жаловаться. Никакой сегрегации у Дюма и в мыслях не было. Ему вообще претило подавление человека человеком, а предрассудки, будь они расовые, сословные или касающиеся половой принадлежности, оставались для него предрассудками, то есть тем, от чего Провидение рано или поздно избавит мир. Сам же Дюма активным борцом за права негров, конечно, не стал: не в его характере была активная, в ущерб остальным занятиям, политизация своей жизни. Ведь даже свое горделиво упоминаемое республиканство писатель никогда не доводил до абсурда.
Впрочем, далекий Гаити всегда привлекал его внимание. В 1838 году писатель предлагал поставить там памятник генералу Дюма, который, кстати, с возмущением отказался от предложенного ему как «безработному» генералу издевательского поручения: возглавить войска для подавления восстания негров на этом острове. Сын генерала с не меньшим возмущением отказался от публикации своих стихов в газете рабовладельческой ориентации «Ревю колониаль». Он утверждал, что достаточно послать далеким неграм прядь его волос, чтобы они признали в нем «своего».