Перед смертью Мане посчастливилось достичь двух желанных целей своей жизни: он получил орден Почетного легиона и был награжден жюри Салона, что ставило его отныне вне конкурса. В обоих случаях все прошло не слишком гладко. Осенью 1881 года Гамбетта, председательствовавший в Совете министров, доверил портфель министра изящных искусств Антонену Прусту, который, предвидя, что его пребывание на этом посту будет недолговечным, не терял времени даром. Он представил Мане, своего друга по коллежу, к награждению орденом Почетного легиона, чтобы тот успел получить награду к ближайшему Новому году. Он не учел противодействия старых недругов художника, все еще обладавших властью. Когда документ подали на утверждение президенту Греви,[100] которого осаждали враги Мане, тот отказался его подписать. Понадобилось вмешательство самого Гамбетты, любившего Мане и дружившего с ним после знакомства у Шарпантье. «Господин президент, право раздавать награды и кресты принадлежит вашим министрам. Из почтения к вам мы просим вас подписать документ, но вы не имеете права оспаривать наш выбор», — резко поставил он президента на место.
Жюль Греви смирился и подписал. Долгожданная радость: наконец-то Мане стал кавалером ордена Почетного легиона! На награждение волей-неволей откликнулась пресса, комично выглядели поздравления Ньюверкерке, этого пережитка Второй империи, переданные через Эрнеста Шено, его бывшего секретаря. Почувствовав в них оттенок язвительности, Мане написал в ответ: «Передайте (Ньюверкерке), что я признателен ему за то, что он меня не забыл, но ведь он сам мог наградить меня. Тогда он обеспечил бы мое будущее, а теперь слишком поздно наверстывать упущенное за двадцать лет неудач».
На состоявшемся в том году Салоне жюри наконец отметило медалью картину Мане «Пертюизе — охотник на львов». Еще одна награда, вырванная почти насильно. Жерве и Гийме вынуждены были беспрестанно осаждать своих коллег, членов жюри, чтобы собрать семнадцать голосов, необходимых для получения этой скромной награды художнику, находившемуся к тому времени на смертном одре. Среди голосовавших лишь Каролюс-Дюран, единственный из «дорогих мэтров», мог оценить Мане по достоинству, так как подружился с ним еще в мастерской Кутюра.
Последние дни жизни Мане, тянувшиеся бесконечно, были чудовищны. В конце января он слег, в отчаянии разрезав ножом портрет «Амазонки», над которым работал в тот момент, готовясь к очередному Салону. Измученный художник уже не мог удерживать в руках кисть. Только однажды, почувствовав себя немного лучше, он с трудом сумел добраться до мастерской. 24 марта, вернувшись домой, он слег и уже не поднялся. Его левая нога почернела, страдания стали невыносимы, и ночью сын должен был отправиться на поиски лечащего врача. Тот констатировал, что парализованная нога полностью поражена гангреной. Несколько дней хирурги не решались ампутировать ногу. По старой дружбе к Мане зашел доктор Гаше и отговорил его от операции.
Наконец 1 апреля решились на хирургическое вмешательство. Гангрена так прогрессировала, что медлить было нельзя. Оперировали в чудовищных условиях. Как было принято в те времена в буржуазных кругах, больного оперировали дома, без каких бы то ни было антисептических предосторожностей; хирурги были в сюртуках, лишь прикрытых белыми фартуками (так и напрашивается сравнение с мясниками). Мане уложили на стол в гостиной, усыпили хлороформом и провели ампутацию, удалив ногу до колена.
Еще одна деталь, почти как в кукольном театре Гиньоля: уходя, хирурги забыли убрать отрезанную часть ноги, оставив ее за заслонкой в камине, где ее обнаружил Леон Коэлла, пытавшийся разжечь огонь!..
Мане умер не сразу; он пришел в себя и, несмотря на сильнейшие боли, — подобно большинству тех, кто подвергся ампутации, он жаловался на боли в ноге, которой уже не было, — смог принять некоторых близких друзей: Клода Моне, Берту Моризо, Шабрие, Малларме. С ними он вспоминал о годах борьбы и напоследок, сожалея о враждебности Кабанеля, заметил: «Он-то в добром здравии!..»
Двадцать девятого апреля у несчастного наступила агония, и он впал в кому. Мане умер 30-го утром на руках сына Леона, любимого, но не признанного им законным.
Эта страшная смерть, за приближением которой следили буквально все, вновь, в последний раз, объединила группу импрессионистов.
Третьего мая, провожая друга в последний путь на кладбище в Пасси, за его гробом шли бок о бок Клод Моне, Писсарро, Сезанн, Фантен-Латур, Золя, Антонен Пруст, Теодор Дюре, Филипп Бюрти и Берта Моризо. Не было Ренуара: он путешествовал по Италии. Дега решил не приезжать из соображений приличия, но узнав о смерти того, с кем так часто ссорился, вскрикнул, словно от боли: «Он был более значительной личностью, чем мы думали!»
Кто «мы»? Единственное число здесь было бы более уместным.