Однако музыка для хозяина Ясной Поляны была не метафизической отвлеченностью, а средством общения с близкими и гостями. В его доме постоянно организовывались музыкальные вечера, инициаторами которых были сам Толстой, его жена, а также А. Б. Гольденвейзер. Здесь не раз играл гениальный скрипач На- горнов. Однажды он исполнил в Ясной Поляне «Крей- церову сонату» Бетховена и произвел на слушателей такое сильное эротическое впечатление, что впоследствии послужил прообразом Трухачевского, героя толстовской «Крейцеровой сонаты».
«Домашние» вкусы Толстого имели мало общего с его официальными высказываниями. В кругу близких он был естественным и открытым. Его музыкальные впечатления, записанные доктором Маковицким по «горячим следам», напоминают поток эмоций. Однажды Гольденвейзер спросил Льва Николаевича, нравится ли ему Григ. «Очень искусственно. Сначала мелодично, а потом однообразно, — ответил тот. — Нет ощущения, что это вырвалось из сердца, как, например, у Моцарта. Ведь как у Гайдна все просто и ясно! У Моцарта уже есть то, что в такой сильной страшной степени выражено у Бетховена — драматизм. В этом ему подражает норвежец и делает потому гадость. У всех новых композиторов, включая Грига, драматизм доведен до скуки. Какое отклонение от настоящей музыки! Отдыхаешь там, где присутствует мелодия, например, народная песня».
Как-то певица Фере пела романсы, а Гольденвейзер ей аккомпанировал. Лев Николаевич к ее пению остался равнодушен. Ученые певцы — все сухие, считал писатель, не трогают слушателя, а простое пение — напротив. И вспомнил, как на днях пели «ясенские» девушки, как они подпевали «двум гармошкам» и как хорошо у них это получалось. Когда играл Гольденвейзер, Толстой считал, что он «переслащивал», ощущал в его игре некого «господина». А в народе, считал он, есть чувство меры, есть точка — то есть понятно, «сколько надо».
Пение Шаляпина, от которого были в восторге Софья Андреевна и Александра Львовна, Лев Николаевич
называл «ни женским, ни мужским». Оно «не действовало» на писателя. Когда речь зашла о шаляпинских гонорарах в 45 тысяч рублей, Толстой заявил, что это сверхнеприличное вознаграждение. Ведь крестьяне за свой тяжелый труд получают только тысячную часть такого гонорара.
Когда в Ясной Поляне появился граммофон, подаренный литератором П. А. Сергеенко, Лев Николаевич не воспринял всерьез эту новинку. Его не трогала музыка, доносившаяся из граммофона. Но однажды Дмитрий Чертков привез Толстым свой граммофон. Таких они еще не видели. Слушали Карузо, «Фауста» Гуно и
Секретарь Толстого вспоминал, что «иногда серьезный разговор за вечерним чаем сменялся веселыми шутками, смехом, музыкой и даже граммофоном, который Лев Николаевич недолюбливал». Тем не менее у писателя были любимые пластинки, в частности балалаечника Трояновского, под музыку которого ему хотелось плясать. Порой Толстой играл в шахматы и слушал пластинки, притопывая ногами и хлопая в ладоши, так что слышно было во всем доме.
Многим в Ясной Поляне запомнился визит замечательной клавесинистки Ванды Ландовской. Она играла музыку Джона Булла, английского композитора XVI—
XVII веков. Лев Николаевич назвал его пьесу «Охота» «здоровой, энергичной», которую «даже прислуга поняла бы». А Ванде сказал, что она доставляет своей игрой несказанную радость, очень чистую, а не романическую. Он нашел ее исполнение «незаученным», высоко оценил клавесин, который ему показался много «понятнее», чем фортепиано.
Сознавая гипнотизирующую роль музыки, писатель говорил, что это опасно, когда «всякий, кто хочет, гипнотизировал бы один другого или многих и потом бы сделал с ними, что хочет». Толстовский ригоризм, кажется, не знает границ в «Крейцеровой сонате», где он обвиняет музыку, в которой растворяется, обезличивается личность. По мнению Толстого, музыка снимает с человека всякую ответственность, перенося его «по ту сторону добра и зла». И потому он объявил ее аморальной. Так и хочется возразить писателю: «О, моралист, не будь так строг!»