Георгий Федотов написал в те дни статью о возвращенцах, определив их движение как
Последствия разразившегося скандала для нее были ужасны. Есть воспоминания Нины Берберовой о панихиде по князе Волконском, мемуаристе, историке театра, умершем в конце октября 1937-го. Цветаеву связывала с этим старым аристократом давняя дружба, когда-то в Москве она от руки переписывала три тома его воспоминаний, а потом посвятила ему восторженную статью «Кедр». Не присутствовать на погребении она просто не могла и, предчувствуя, что на нее обрушатся оскорбления, все-таки пришла в церковь по улице Франсуа-Жерар, посещаемую католиками восточного обряда. Берберова пишет, как эта почти седая простоволосая женщина с полными слез глазами стояла на тротуаре. Мимо нее проходили, словно не замечая. Сама она тоже прошла мимо.
Знали, что французская полиция вызывала Цветаеву на допрос, но не знали подробностей. Ее продержали в участке несколько часов, ничего не добившись. Цветаева повторяла одну и ту же фразу: «Это самый честный, самый благородный, самый человечный человек. Его доверие могло быть обмануто. Мое к нему — никогда». Потом стала читать своего «Молодца» по-французски. Комиссар отпустил ее, решив, что перед ним какая-то сумасшедшая.
Все случившееся для нее была
О новых настроениях мужа Цветаевой стало известно задолго до дела Рейсса. И о настроениях Али тоже. О чем-то они с отцом постоянно шептались, запершись на кухне. Жалобы на Алю, на нестерпимость ее «постоянного сопротивления и издевательства» появляются в письмах уже с 1935 года. Вскоре Аля ушла из дома совсем. Цветаева восприняла этот уход тяжело — не сам факт, а открывшееся глубокое несовпадение их душевной сущности: «Она — обратная. Круглая, без ни одного угла. Мне обратная —
Оставшись одна с Муром, Цветаева стала думать об отъезде. Изредка такие мысли посещали ее и прежде. В феврале 1936-го она полушутя просила Тескову отыскать в Праге гадалку, которая сказала бы: ехать, не ехать. За то, чтобы ехать, было многое: близкие рвались в Москву, эмиграция не признавала ее и выталкивала, Европа стояла на пороге войны. Но против оказывалось еще больше. Как в СССР сможет существовать она, «не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я назвала его великим и — если даже он велик — это не мое величие и — м. б. важней всего — ненавижу каждую торжествующую, казенную церковь». Но все равно выбора у Цветаевой не было. И после бегства Эфрона той же Тесковой она пишет: «Нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась».
Сколько бы она ни утверждала, что поэт — это эмигрант по самому характеру своего призвания и ремесла, ностальгия и у нее была сильной, острой. В тех стихах, где тоска по родине названа разоблаченной морокой, есть и другая нота, прозвучавшая так сильно, что даже Адамович признал потрясающий эффект его заключительной строфы. Вот этой:
Однако ностальгия была все-таки совсем не главное, что ее заставило 13 июня 1939 года сесть на пароход, следующий из Гавра в Ленинград. Ариадна Берг, узнав про «ужасные мысли» Цветаевой о возвращении, пробовала ободрить: «Я так глубоко чувствую