Читаем Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 полностью

Это слова героини, но ими выражены мысли самого автора, ведь много раз Зайцев говорил то же самое от своего имени. А героиня уже никогда не позабудет главный урок, который ею вынесен из трагического опыта то бездумно, то беззастенчиво прожитых лет: «Мы на чужбине, и надолго… И мы столько видели, и столько пережили, столько настрадались. Нам предстоит жить и бороться, утверждая наше. И сейчас я особенно знаю… важнейшее: у нас есть общий знак — креста, наученности, самоуглубления».

Читатель эмигрантского Зайцева непременно распознавал этот знак, открыв его новую книгу. Горький, когда-то считавший начинающего прозаика своим единомышленником и отчасти учеником, с возмущением писал из Сорренто: «Как отвратительно разлагаются люди, еще вчера „культурные“. Зайцев бездарно пишет жития святых». Подразумевались рассказ «Алексей Божий человек» и беллетризированное житие «Преподобный Сергий Радонежский». Бездарными их могли счесть только закоренелые атеисты или слишком откровенные недоброжелатели. Эмигрантская критика воздерживалась от столь резких характеристик. Однако особого расположения к Зайцеву не проявляла.

О «Золотом узоре» она высказалась без восторга, но и без разносов, но следующий роман Зайцева «Дом в Пасси» (1935) был ею воспринят совсем прохладно. Юрий Мандельштам, постоянный гость на воскресеньях у Мережковских, находил, что в этой книге «вместо лиризма — умильность, вместо чувства — чувствительность». Адамович иронизировал, обнаруживая чуть не на каждой странице «туман, похожий на благовонный дымок кадила». Повод для этих нападок действительно был: история старого боевого генерала Вишневского, который под воздействием о. Мельхиседека, монаха в миру, приходит к религиозному просветлению, по художественным критериям, не вполне убедительна. А другая история, важная для сюжета, — фат, обольститель, измельчавший донжуан Анатолий и одна из его жертв, покончившая с собой, — отдает тривиальностью. Единого действия, подчиненного центральному конфликту, в самом деле недостает, персонажи сверх меры послушны направляющей авторской воле. Однако были у книги свои достоинства, которых рецензенты просто не захотели заметить и оценить.

Зайцев описал дом, очень похожий на тот, в котором, став парижанином, жил он сам, и нескольких обитателей этого дома, под его пером представших типичными фигурами эмигрантского общества. Их жизнь тягостна: многие не выдерживают этой унизительной бедности, и одиночества, и вечно преследующего их ощущения, что они оказались заброшенными в чужую, порой откровенно им враждебную среду. Всем, как воздух, нужна духовная поддержка, а дать ее, по мысли Зайцева, способна только вера, которой его герои, за очень редкими исключениями, не знали, пока не случился резкий перелом судьбы. И, ведомые не убеждением, а скорее инстинктом, подсказывающим, что иначе им не справиться, не уцелеть, они ищут эту опору. А будничность снова и снова напоминает о себе, пуская прахом скромные надежды, что в конечном итоге все как-то устроится и вслед страданию придет миг просветления, если не счастья.

Кто-то, как массажистка с третьего этажа или шофер, живущий на пятом, в материальном отношении более или менее устроены, другие по-настоящему бедствуют, как бывший командир корпуса Вишневский, вынужденный бегать по городу, собирая рекламные объявления для дышащей на ладан русской газеты. «Прогорклый Париж старых бедных улиц, тупичков еле освещаемых, булыжных мостовых» — вот сегодняшний горизонт бытия русских людей, слишком остро помнящих другие времена, когда и в голову бы не пришло, что под конец придется грезить о должности продавщицы в шляпном ателье. Или зарабатывать на жизнь способом, который нашел некто Бехтерев, в прошлом боевой офицер: надо подежурить перед входом в бордель, и когда затормозит «ситроен», позвонить в дверь. Хозяйка платит тридцать франков за клиента.

Эту повседневность и внушаемое ею отчаяние Зайцев передал скупыми, но выразительными штрихами, которые убеждают намного больше, чем история приобщения персонажей к высшим ценностям православия, ради которой написан роман. Критики, считавшие эту историю чересчур пафосной и оттого вымученной, были в общем и целом правы. Иконописной, неживой фигурой получился о. Мельхиседек, чья провеянная борода и заношенная шляпа так знакомы пациентам госпиталей Шапите, Кошен, Сальпетриер, где очутившихся на дне лечили бесплатно, но в таких условиях, что вспоминались Дантовы картины. А генерал, для которого со смертью дочери, так и не вырвавшейся к нему из Москвы, рухнуло мироздание, на последних страницах предстает со всем на свете смирившимся, просветленным и до того благостным, что слишком чувствуется направляющая рука автора.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже