Так что же — они выиграли пари? В наших глазах — да, но не в глазах их современников. Если не считать нескольких сотен читателей журналов, издававшихся группой (которые отнюдь не были легким чтением), нескольких десятков, имевших доступ к стихам и экспериментальным текстам в момент их создания, на долю публики выпадали лишь акции и скандалы. Только две книги совершили прорыв — «Парижский крестьянин», поддержанный, несмотря на заговор молчания со стороны критики, «сарафанным радио», и в еще большей степени «Надя». Мы первыми смогли узнать о «Защите бесконечности» и сделать для себя множество открытий между «Магнитными полями», «Растворимой рыбой» и первым «Манифестом сюрреализма». Ключи к сокровищу нам вручили только после 1967 года, то есть (и это не случайно) после смерти Бретона — одновременно статуи Командора и стража Храма.
Только тогда осознание современности первой трети XX века пришло к американцам, англичанам и французам. Сюрреализм получил признание наряду с кубизмом Брака и Пикассо или творчеством Аполлинера.
Вот в чем они выиграли. Если потерять из виду эту «защиту бесконечности», которая выделяла лучших из своей эпохи, все можно свести к пошлому анекдоту. Теперь, получив доступ к их архивам, мы больше не вправе так поступать. Вот только быть сюрреалистом значило сочетать «защиту бесконечности», грезу с действием. С этой целью век преподнес им советскую революцию, намеревавшуюся создать нового человека. Разве могли сюрреалисты, столкнувшись с реакционной политикой Франции, победившей в войне, которая ее обескровила, лишив стольких молодых людей, не увидеть в Москве прообраза их мечты — «изменить жизнь»? Какие бы разочарования их ни постигли, ни Бретон, ни Арагон, ни Навиль, разошедшиеся в разные стороны в 1932 году, и в мыслях не имели отделить сюрреализм от коммунизма.
Теперь мы знаем, что между сюрреализмом и коммунистическими партиями существовала глубинная несовместимость, потому что партии не могли допустить, чтобы некоторые из их членов собирались вместе и вырабатывали свою собственную позицию в отношении искусства, морали, взглядов на жизнь. В СССР Сталин уже проводил такую политику с тоталитарными устремлениями, а французская компартия неловко пыталась осуществить «большевизацию», как тогда говорили. Но то, что нам, по прошествии времени, кажется очевидным, в те дни казалось немыслимым для всех на Западе, за исключением лишь нескольких людей с опытом Бориса Суварина, который написал в 1929 году длинное письмо Троцкому (его тоже обнаружили только в 1970-е годы).
Политическая радикализация, которая, с одной стороны, привела к театральным обличениям, не стеснявшимся в выражениях, и безжалостным разрывам, с другой — благодаря общению с коммунистами породила принцип неукоснительного соблюдения правил, доселе неведомого поэтам и художникам. В этом плане сюрреалисты заложили своего рода минное поле как минимум для двух поколений и целого полувека полемики между интеллигенцией и революцией, хотя в конце 1920-х годов их не приняли всерьез, когда они захотели вступить в компартию.
Таким образом, если взглянуть на их деятельность в целом, сравнив с другими авангардистами — немецкими экспрессионистами, итальянскими футуристами, русскими кубофутуристами, — поражает в конечном счете
После возвращения из Харькова Арагон не играл больше в группе никакой роли в плане обновления или поддержания равновесия, поэтому разрыв мог иметь только индивидуально-психологические последствия.
Он никак не повлиял на его желание сотрудничать с коммунистической партией. Бретон на некоторое время был избран в президиум новой Ассоциации революционных писателей и художников, где оказался и Арагон. Но его сближение с Троцким, а потом обличение сталинских процессов сделали сотрудничество невозможным и повлекли за собой разрыв с Элюаром, который опубликовал в 1936 году в «Юманите» свое первое политическое стихотворение «Герника».