В большинстве советских газет уже в период нэпа сведения о добровольном уходе человека из жизни публиковались в разделе «Происшествия» с нетактичными комментариями, в одном ряду с сообщениями о кражах, разбойных нападениях, пьяных попойках, драках. Фамилии суицидентов печатались полностью. Эта практика приняла особенно бестактную форму в конце 20-х гг. 1 сентября 1929 г. «Правда» в одной из статей под общим заголовком «Коммунары Ленинграда, смелее разворачивайте самокритику, бейте по конкретным проявлением правого оппортунизма» привела целый список фамилий членов ВКП(б), покончивших жизнь самоубийством. Многие из них пошли на такой крайний шаг после обвинения их в приверженности к оппозиции, что еще раз подтверждает преобладание в советском обществе альтруистического суицида, возникающего в обществе чрезмерной сплоченности. Индивид, не приспособившийся к окружающей среде, оказывался практически приговоренным, так как адаптация к советской действительности рубежа 20–30-х гг. осложнялась уничтожением элементов плюрализма повседневной и общественно-политической жизни, свойственных НЭПу.
Суицид в общественном сознании все больше и больше приобретал черты позорного явления. Примеры такого отношения подавали власть имущие, и прежде всего сам Сталин. На попытку самоубийства сына Якова весной 1928 г. он, судя по письму к жене Н. С. Аллилуевой, отреагировал следующим образом: «Передай Яше от меня, что он поступил как хулиган и шантажист, с которым у меня нет и не может быть больше ничего общего»[204]
. Такой же демагогией явилось отношение Сталина к суициду жены. По официальной версии, Аллилуева, как зафиксировано в некрологе, умерла «в результате болезненного состояния». В этом контексте совершенно естественным кажется решение молодых рабочих завода «Электросила», в 1931 г. заклеймивших поступок покончившего с собой комсомольца следующим образом: «Это выродок… Он в коллективе активно не работал и был связан с одиночками»[205].С начала 30-х гг. властные и идеологические структуры стали вообще замалчивать сведения о самоубийствах. Прекратил свою работу существовавший при ЦСУ СССР сектор социальных аномалий, где в 20-е годы изучались причины добровольной смерти людей. В 30-х же годах о суициде стало не принято писать не только в научно-публицистической, но и в художественной литературе. Резкой критике был, например, подвергнут вышедший в 1934 г. роман В. В. Вересаева «Сестры» за то, что его главный герой, рабочий парень Юрка, повесился под впечатлением методов раскулачивания. Заметное влияние на общественное мнение оказала книга Н. Островского «Как закалялась сталь» (1932–1934 гг.), автор которой называл добровольный уход из жизни предательством дела революции. Такое отношение к личному решению человека о возможности или невозможности своего дальнейшего существования было сродни религиозной установке, согласно которой самоубийца считается грешником. Не удивительно, что властные и идеологические структуры скрытно продолжали следить за динамикой суицидов, этим косвенно признавая чреватость советской действительности крайними формами ретритизма.
В этом ключе представляют интерес документы внутренней переписки Исполкома совета Володарского района Ленинграда с управлением милиции о проведении паспортизации в 1933 г. Районные власти направили в апреле начальникам ряда отделений милиции письма следующего содержания: «Президиум Володарского райсовета просит в срочном порядке сообщить о числе зарегистрированных случаев самоубийств и покушений на самоубийства, произошедших связи с проводимой паспортизацией»[206]
. Случаи добровольного ухода из жизни в данной ситуации должны были носить ярко выраженный альтруистический характер, когда человек не в состоянии продолжать существование вне чрезмерно отрегулированной социальной среды. Известный петербургский литератор В. Шефнер, в 1933 г. восемнадцатилетний юноша, в своих воспоминаниях зафиксировал состояние, которое испытывали многие жители Ленинграда в период паспортизации. Имея родственников, лишенных избирательных прав и не рассчитывавших на получение паспортов, молодой человек не без оснований считал, что ему придется покинуть Ленинград. Перспектива социальной дезадаптации угнетала. «В эти дни в моей памяти, — вспоминал Шефнер, — все время прокручивалось стихотворение Брюсова «Демон самоубийства». Оно давно запало мне в душу своей убедительной трагичностью, но прежде я считал, что ко мне оно прямого отношения не имеет, а теперь мне стало чудиться, что оно — подсказка для меня. Может быть, жить мне не стоит? Помру — и тогда никаких тревог»[207]. К счастью, от мысли свести счеты с жизнью будущего литератора отвлек случайно зашедший приятель. Он довольно несерьезно, даже шутовски отнесся к «печальному замыслу», что, по словам Шефнера, и помогло разрядить душевный кризис. Логические доводы не смогли бы пробудить волю к жизни.