Долгое время дом продолжал существовать в режиме коммуналок. Но постепенно они расселялись. Еще в 1937 году здесь был основан Музей В. В. Владимира Маяковского. Но всерьез о нем заговорили только после реконструкции, которая закончилась в 1989 году. Авторы новой концепции – архитектор Андрей Боков, художник Евгений Амаспюр и музейщик Тарас Поляков – разрушили практически все внутреннее пространство бывшего доходного дома. Оставили только фасад, лестницу и ту самую «комнатенку-лодочку», в которой проживал поэт. Весь остальной объем отвели под некое художественное пространство, оформленное в эстетике ЛЕФа – так называемого «левого фронта», лидером которого был Маяковский. Стулья, торчащие из потолка, какие-то гигантские болты, покрашенные зеленой краской, синие шары, афиши того времени и покосившиеся фонарные столбы должны были погружать посетителя в эпоху двадцатых годов.
Погружаться хотели не все – многие возмущались экспозицией, видели в этом новаторстве кощунство, осквернение. Да что там осквернение? Фактически – разрушение подлинного архитектурного и исторического объекта, пусть и ассоциировавшегося у старых москвичей по большей части с коммунальным бытом.
А в Харькове, опять же в коммуналке, проживал поэт Велимир Хлебников. Мариенгоф вспоминал:
«Решили его проведать. Очень большая квадратная комната. В углу железная кровать без матраца и тюфяка, в другом углу табурет. На нем обгрызки кожи, дратва, старая оторванная подметка, сапожная игла и шило.
Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок, гвоздиках. На правой руке у него ботинок.
Он встал нам навстречу и протянул руку с ботинком.
Я, улыбаясь, пожал башмак. Хлебников даже не заметил.
Есенин спросил:
– Это что у вас, Велимир Викторович, сапог вместо перчатки?
Хлебников сконфузился и покраснел ушами – узкими, длинными, похожими на спущенные рога:
– Вот… сам сапоги тачаю… Садитесь…
Сели на кровать.
– Вот…
И обвел большими серыми глазами, чистыми, как у святых на иконах Дионисия Глушицкого, пустынный квадрат, оклеенный выцветшими обоями.
– Комната вот… прекрасная… только не люблю вот… мебели много… лишняя она… мешает.
Я подумал, что Хлебников шутит.
А он говорил строго, тормоша волосы, низко, под машинку остриженные после тифа.
Голова у Хлебникова узкая и длинная, как стакан простого стекла, просвечивающий зеленым.
– И спать бы вот можно на полу… а табурет нужен заместо стола… я на подоконнике… пишу… керосина у меня нет… вот и учусь в темноте… писать… всю ночь сегодня… поэму…
И показал лист бумаги, исчерченный каракулями, сидящими друг на друге, сцепившимися и переплетшимися. Невозможно было прочесть ни одного слова.
– Вы что ж, разбираете это?
– Нет… думал вот, строк сто написал… а когда рассвело… вот и…
Глаза стали горькими.
– Поэму жаль… вот… Ну, ничего… я научусь в темноте…
На Хлебникове длинный сюртук с шелковыми лацканами и парусиновые брюки, стянутые ниже колен обмотками.
Подкладка пальто служит простыней».
Хлебников тоже чувствовал себя в этой эпохе словно дома.
И, как мы уже писали, пусть и изредка, но все же случались счастливые исключения. Коммуналки, из которых не хотелось уезжать. Своего рода коммунальные Эльдорадо. Одно из таких волшебных мест – коммунальную квартиру в центре города Одессы – описывала Мэри Шиф:
«В нашем квартале в центре города размещались в то время два театра, Дом офицеров, ресторан и кинотеатр. Веселый был квартал, но шумный. Там в коммунальной квартире я прожила ровно сорок лет.
В нашей коммуналке разместились три семьи. Две из них, в том числе и мы, жили там постоянно, а в одной из комнат соседи менялись за сорок лет десять раз. Представляете, сколько впечатлений! Жили в этой “нехорошей”, по Булгакову, тридцатиметровой комнате разные жильцы.
Первыми, самыми приятными за все время, соседями были очень интеллигентные люди: заслуженная артистка РСФСР Матильда Василянская с племянником, моим ровесником, который рассказывал, что родители его разведчики, выполняющие секретное задание за рубежом. Через какое-то время в квартире появилась несчастная больная женщина, его мать, отсидевшая длительный срок в ГУЛАГе, там погиб его отец. Оба были слушателями Института красной профессуры в Москве, учениками Бухарина, за что и пострадали. Самым неожиданным было то, что бывшая политзаключенная, с которой я была дружна и тогда, когда они, получив еще одну комнату, переехали этажом выше, оставалась верна идеалам юности.
Одинокая, после скоропостижной смерти сестры и отъезда сына на учебу в Ленинград, бывшая соседка была всегда рада мне, но отчаянно спорила, когда я, в ту пору уже студентка, знающая советскую жизнь лучше ее, указывала на бросающиеся в глаза недостатки, которые она не замечала или не хотела замечать. Рассказывая мне о прошлом, о жизни в лагере она не говорила никогда.