Любые порочащие сведения в биографиях коммунистов и комсомольцев — связь с оппозицией в 1920-е гг., контакты с оппозиционерами, партийные выговоры, былое временное прекращение членства или исключение из партии — в 1937-1938 гг. могли всплыть снова, или на собрании, посвященном самокритике, или в результате тайного доноса. Бывший одноклассник мог припомнить твои «троцкистские колебания» в 1923 г., коллега — твою подозрительную дружбу с иностранцем или «мягкотелость в отношении троцкизма»; лучший друг жены бывшего мог заподозрить ее в возможных связях с оппозиционером[38]
. Никакое обвинение невозможно было убедительно опровергнуть, и былые праведные поступки коммунистов, так же как и неправедные, не оставались безнаказанными. Человека, который несколькими годами раньше, повинуясь партийному долгу, донес на тестя-кулака, в 1937 г. исключили из партии за связи с «социально-чуждыми». Коммуниста, сообщившего когда-то об антисоветских разговорах тещи, обвинили в родстве с нежелательным элементом (то есть с той самой тещей)[39].История коммуниста-еврея по фамилии Златкин наглядно иллюстрирует, на какие компромиссы и предательства приходилось пускаться из-за порочащих родственных связей и насколько бессмысленным это оказывалось в конечном счете. Златкин, работавший в системе государственного страхования, в собственном личном деле не имел темных пятен, но мужа его сестры сослали как троцкиста. Посланный партийной организацией Златкина в его родной город следователь вернулся с еще более угрожающими сведениями: он заявил, что отец Златкина, бывший коммунист, ныне исключенный из партии, был старостой синагоги (это настолько невероятно для коммуниста, что наверняка неправда), а также агентом полиции при старом режиме. Что мог сказать Златкин? Он признал, что муж сестры был троцкистом; после того как его второй раз исключили из партии, Златкин
Материалы о деятельности троек НКВД в Саратове свидетельствуют о том, что там на жертв — простых горожан и крестьян, получавших приговоры после чрезвычайно коротких судебных заседаний, — устраивали облаву на основании списков разного рода нежелательных элементов, от белогвардейцев до церковников[41]
. Их обвиняли в «антисоветской деятельности», имея в виду, по-видимому, антисоветские разговоры плюс пятно в биографии; почти никаких доказательств представлено не было, но 17 человек из 29 получили смертный приговор, остальные — по 10 лет. В «саратовскую девятку», восемь человек из которой являлись односельчанами, входили крестьяне, из них (согласно выписке из судебного решения) пять бывших кулаков (четверо были сосланы и бежали из ссылки или отбыли срок в Гулаге), два бывших помещика, один толстовец и два активных деятеля православной общины. «Саратовскую двадцатку» (сплошь горожане) составляли одиннадцать бывших белогвардейцев — офицеров или добровольцев, трое членов бывшей партии эсеров, четверо сыновей торговцев или зажиточных буржуа, трое бывших служащих царской полиции, один бывший тюремный сторож и один член дореволюционной городской думы.Тройки не позаботились даже записать в протокол антисоветские высказывания, за которые «саратовская девятка» и «саратовская двадцатка» понесли столь суровое наказание. Но, возможно, они походили на высказывания другой группы, судившейся в Саратове за «контрреволюционную деятельность» годом раньше. Это была настоящая группа, в отличие от многих так называемых; в нее входили верующие мужчины и женщины, все сравнительно пожилого возраста, некоторые — бывшие священники и монахини, объединившиеся вокруг священника по фамилии Рубинов и собиравшиеся в его доме в Вольске. Рубинов говорил своим последователям, что нужно убеждать колхозников уходить из колхозов, потому что снова наступает голод (это было в октябре 1936 г.), и что надо воспользоваться новой Конституцией и выбрать верующих в советы. Его последователи якобы позволяли себе высказывания того же типа, какие часто фигурировали в сводках НКВД о настроении населения: «скоро будет война», и советская власть падет; советское руководство — это