«На Лубянке передач не принимали. Говорили только, есть или нет. Передачи принимали только в тюрьмах, но там справок о наличии арестованных не давали. О том, где сидит родственник, узнавали по передаче. Если взяли передачу, значит, он сидит здесь. Но если не брали передачу, то это еще не значит, что его нет в этой тюрьме. Могли наказать и лишить права на передачу. Но тебе этого не говорили. Просто не брали передачу, ничего не объясняя. И тогда дожидайся целый месяц до следующей передачи»[65]
.Семьям, как правило, не сообщали, когда арестованного родственника отправляли из тюрьмы в лагерь. Но если им все же удавалось об этом узнать, в действие вступали новые правила. Заключенным Гулага передачи могли посылать только родственники: 10 кг раз в три месяца. В Ленинграде по каким-то причинам передачу можно было отправить только из одного почтового отделения, находившегося более чем в 100 км за городом, и родным приходилось совершать мучительные путешествия в переполненных электричках[66]
.Пока жертвы (если еще были живы) совершали свой путь «по конвейеру» в Гулаг, столь ярко описанный А. Солженицыным, Е. Гинзбург и другими мемуаристам, их родственникам на свободе тоже приходилось бороться за существование. Жен наиболее крупных «врагов» также арестовывали, а детей отправляли (под другими именами) в детский дом, если родственники не вмешивались немедленно и не оформляли (с риском для себя) официальное опекунство. Жены менее значительных лиц оставались на свободе, но сохранить работу им было неимоверно трудно. Были, однако, жены, неустанно хлопотавшие, дергавшие за все ниточки, чтобы спасти мужей, и добивавшиеся успеха: свидетельство тому интересный случай, когда женщина-юрист, коммунистка, к моменту ареста мужа в 1937 г. находившаяся в связи с другим мужчиной и подумывавшая о разводе, рассталась с любовником и всю свою энергию посвятила тому, чтобы вытащить мужа из тюрьмы, и это ей удалось![67]
Детей арестованных чаще всего исключали из вузов и даже из старших классов школы после ритуала публичного унижения перед сверстниками, причем некоторые пытались защищать родителей. Если мать забирали, так же как отца, какой-нибудь добрый родственник или даже бывшая домработница могли взять на себя заботу о ребенке, хотя это было небезопасно для них самих. Одна мемуаристка описывает ночь ареста своей матери. Когда мать в 5 часов утра увели, сотрудники НКВД хотели забрать и ее (тогда 12-летнюю), и ее младших брата и сестру в детский дом, но нянька стала яростно сопротивляться, разыгралась шумная сцена — нянька кричала, дети плакали. В конце концов энкаведешники оставили детей с нянькой, взяв с нее подписку о том, что она берет всю ответственность на себя и получит от бабушки детей письменное заявление об оформлении опеки[68]
.Оглядываясь на 1937 год более трех десятилетий спустя, Солженицын писал:
«Откуда нам знать и почему думать об арестах? Что сменили всех областных вождей — так для нас это было решительно все равно. Посадили двух-трех профессоров, так мы ж с ними на танцы не ходили, а экзамены еще легче будет сдавать. Мы, двадцатилетние, шагали в колонне ровесников Октября, и, как ровесников, нас ожидало самое светлое будущее»[69]
.