— Не я одни так полагаю. Есть немало ученых, восхваляющих наш прекрасный язык, есть и люди, много написавшие по-литовски. В позапрошлом году я гостил в поместье Свирлаукис у пана Смуглевича. Проживал там вместе с нами и Симанас Даукантас, шестидесятипятилетний старичок. Ему для здоровья нужна легкая работа — побольше движения. Так он, бывало, дровишек на растопку расколет, хворост порубит, на огороде покопается, пугала мастерит, чтоб воробьев от конопли отгонять… Но очень ученый. Много книг сочинил — и все по-нашему. Твердо решил ни на каком другом языке не писать, только по-литовски. А как чудесно он описывает прошлое Литвы, ее борьбу против супостатов, нравы древних литовцев! Какие тогда в Литве росли леса! Была она вольным краем. Не знали тогда ни чужеземных губернаторов, ни становых, ни жандармов.
— Пятрас! — вдруг вспомнил паныч. — Я видел у тебя на полке эту книгу — "Нравы древних литовцев".
— Да, — подтвердил Пятрас, — но там сказано: книгу эту сочинил по древним писаниям Иокубас. Лаукис.
Паныч усмехнулся.
— Это и есть господин Даукантас. Он по-всякому себя величает, когда книжки издает: и Лаукисом, и Шауклисом, и Гирдянисом, и Рагуолисом, и Вайнейкисом, и Девинакисом, и еще иначе. Видите ли, Даукантас славы не ищет, а, наверно, хочет, чтоб люди думали, будто литовских писателей много, а не он один. Хитер этот господин Симанас — настоящий жемайтис!
— Кроме того, — сказал Акелайтис, понижая голос, — господин Даукантас долго служил в канцелярии царского правителя. А царская власть очень не любит тех, кто по-литовски пишет и книги издает. Потому-то Даукантас и скрывался под разными фамилиями. Царь даже не позволяет литовскую газету печатать.
— Вишь ты, — заметил Бальсис, — не только нам, крепостным, достается. Паны тоже должны прятаться, коли по-литовски пишут. А хорошо бы и газетку по-литовски почитать, и детей в школу отправить.
Но Акелайтис молчал, унесясь куда-то мыслями. Прислонившись к изгороди и откинув голову, он, казалось, упивался покоем этого светлого весеннего дня и солнечным теплом, ласкавшим лицо. На молодых вишнях чирикали воробьи, непрерывно сновали ласточки, за воротами на придорожном яворе каркали вороны, стрекотали сороки и возле повешенного Микутисом скворечника глухо бормотали скворцы.
Внезапно что-то мелькнуло над головами, и в огромное гнездо, торчавшее, как стог, на стрехе сеновала, широко распластав крылья, опустился аист. Птица вытянула шею, закинула на спину свой длинный клюв и радостно заклекотала, словно приветствуя свое жилье и всех собравшихся.
Блаженная улыбка засветилась на лице Акелайтиса, и он, взмахнув рукой, чеканя слова, начал:
— Ах, чудесную картину весны и всей нашей природы нарисовал Кристионас Донелайтис! Жил сто лет назад такой чудаковатый пастор, большой друг и заступник крепостных. Воспел в стихах их труды, все их житье-бытье. Недавно, живя у пана Кудревича в Сурвилишкисе, я перевел на польский язык "Времена года" Донелайтиса, чтоб и поляков познакомить с этими изумительными описаниями. Многие места знаю на память. Послушайте только.
Он прислонился к забору, поднял голову, восхищенно окинул небо, поля, видневшиеся за гумном, и снова широко взмахнул правой рукой:
И еще не одну строфу прочел он крестьянам из творения великого певца обездоленных, а они слушали и дивились — так давно и так далеко от них жил этот священник, да еще и не католик, а угадал труды, беды и заботы их, крестьян деревни Шиленай. Не один мужчина был растроган, а женщины — те краешком передника смахивали слезы, когда паныч декламировал: